Хмурое утро
Шрифт:
Мамонтов и на этот раз уклонился от встречи. Корпус его быстрым маневром вышел из соприкосновения. Погоня продолжалась. Но уже было очевидно его намерение – проскочить через красный фронт на свою сторону. Этого Буденный опасался больше всего: тогда весь поход – впустую и тогда, пожалуй, не пришлось бы отвечать перед главкомом и, еще хуже, – перед председателем Высшего военного совета.
Плохо было и то, что не удавалось установить никакой связи и узнать, что делается на белом свете в эти дни… Наконец дошли до железной дороги. Буденный со своим начштабом и комиссаром поскакал вперед, на вокзал, и сел на аппараты. По телефонным проводам понеслись на него такие новости, что он срочно вызвал на вокзал начдивов и старших командиров.
Собрались в буфетном
– Мы должны были знать, что она такая… – глухо проговорил он, и Иван Ильич придвинулся, чтобы яснее расслышать. – Мы забыли это… Нет той казни, чтобы казнить за такую измену… Поцелуй землю за то, что простила тебя…
После ссоры у стога Вадим Петрович в первый раз так заговорил. Телегин понимал, что мучается и молчит он не от гордости, а, вернее, от отчаяния, что нечем – не словами же: «Прости, Иван…» – повиниться перед Телегиным. Сейчас, в длительном напряжении и усталости, настала у него минута переполняющего ощущения им потерянной, забытой и вновь обретенной родины, и это было также его мольбой о прощении…
Иван Ильич, покашляв, тоже захотел сказать доброе Вадиму Петровичу, зачеркнуть, к чертям, – как будто и не было ее – дурацкую ссору… В это время из телеграфного отделения вышел Буденный. Его окружили. Он сказал:
– Товарищи, большие новости… Начнем с неприятных. Орел, товарищи, взят Кутеповым. Разведки его уже под Тулой. Этим наступлением он вбил широкий клин в наш фронт. Восьмая и Десятая отброшены на восток. Девятая и Тринадцатая – на запад… Так вот, это было на прошлой неделе. – Буденный помолчал, и глаза его весело блеснули. – С тех пор многое изменилось, товарищи… Во-первых, могу вас порадовать: все главное командование сменено. И председатель Высшего военного совета больше не хозяйничает на Южном фронте… Орел взят нами обратно… Прославленные корниловские, марковские и дроздовские полки вдребезги разбиты между Орлом и Кромами… Чего мы долго ждали, – началось… Подробности пока еще не известны, но против Кутепова удачно действует особая ударная группа…
Семен Михайлович опять остановился, вертя в руках обрывок телеграфной ленты, пошевелил усами и ястребом взглянул на стоящих вокруг него командиров.
– Операции нашего корпуса происходили не согласно приказу главкома, но против приказа… Нам приказано было идти на юг, в Сальские степи, на Маныч, где едва не сложила головы Десятая армия, – мы поднялись на север. Вместо левого берега – оказались на правом берегу Дона. Вместо чем уходить от донской конницы, – вцепились ей в хвост. Нехорошо, не годится!.. А что до нашего простого разумения, так наши головы – мужицкие, казацкие, не должно у нас быть своего разумения, – на то в штабе у главкома имеются просвещенные, светлые головы… Вот мы и шли, а приказы главкома шли за нами, – я их не брал, не читал: прочтешь, и шашка, пожалуй, из руки вывалится… Все-таки хочешь не хочешь, а приказ догнал меня… Приказ без длинных слов… – Он развернул телеграфную ленту так, чтобы она не перекручивалась, и прочел: – «Комкору Конного Буденному… Последние данные разведки указывают на движение неприятельской конницы из района Воронежа на север. Приказываю комкору Конного Буденному разбить эту конницу противника…» Вот и все, коротко и ясно. Значит – правильно разумели наши головы… Приказ подписан председателем Реввоенсовета Южного фронта Сталиным в ставке главного командования, в Серпухове.
Катя вернулась в Москву, в тот самый Староконюшенный переулок на Арбате, в особнячок с мезонином (куда в начале войны Николай Иванович Смоковников переехал вместе с Дашей из Петербурга и куда из Парижа вернулась Катя),
И вот и этот второй круг ее жизни, – напряженный, любовный, мучительный, – завершился. Позади остался долгий, долгий путь невозвратимых потерь. Особенно остро почувствовала это Катя, когда – в середине июля – шла с узелком с Киевского вокзала… В обмелевшей Москве-реке плескались маленькие дети, и голоса их пронзительно грустно звучали в тишине, да на берегу, на чахлой траве, сидел старый человек с удочкой; выйдя на Садовую, где по всему бульвару исчезли изгороди и решетки, Катя поразилась тишине, – только шелестели огромные липы, важно прикрывая зеленой тенью своей опустевшие особнячки; на когда-то многолюдном Арбате – ни трамваев, ни извозчиков, лишь редкий прохожий, повесив голову, переходил ржавые рельсы. Катя дошла до Староконюшенного, свернула по нему и, наконец, увидела свой дом, – у нее ослабли ноги. Она долго стояла на противоположной стороне тротуара. В воспоминаниях этот особнячок представлялся ей прекрасным, золотистого цвета, с плоскими белыми колонками, с чистыми окнами, занавешенными шторами… Там жили тени Кати, Вадима Петровича, Даши… Разве может без следа исчезнуть то, что было? Разве жизнь уносится, как сновидение в лежащей на подушке голове, и, поманив бесплодным обманом, истаивает после вздоха пробуждения? Нет, нет, в минувших днях где-то так и застыли в нежданной радости – Катя, уронившая на ковер склянку с морфием и без сил повисшая на закаменевших руках Вадима Петровича, и он, шепчущий ей слова любви, весь точно обуглившийся от волнения. Это не было сном, это не исчезло, это и сейчас там – за черными окнами. И там же их первая ночь, без сна, в молчаливых и глубоких, как страдание, поцелуях и в повторении все тех же и все новых слов изумления оттого, что это – единственное на земле чудо, соединившее так тесно сплетенными смуглыми сильными и белыми хрупкими руками – самое нежное и самое мужественное…
Особнячок стоял кривенький, убогий, весь облупленный, и никаких на нем не было белых полуколонок. Катя их выдумала. Два крайних окна в первом этаже закрыты изнутри газетными листами, остальные так забрызганы сухими лепешками грязи, что ясно: там никто не живет… В мезонине, где была Дашина спальня, выбиты все стекла.
Катя перешла улицу и постучала в парадную дверь, на которой коричневая краска отлуплялась целыми стружками. Катя долго постукивала, покуда не заметила, что вместо дверной ручки – дыра, забитая пылью. Тогда она вспомнила, что на черный ход нужно пройти с переулка. Калитка была открыта, и от нее через дворик, заросший травой, вела едва заметная тропинка. Значит, здесь все-таки жили.
Катя постучала в кухонную дверь. Немного спустя дверь открыл маленький человек, бледный, как бумага, блондин, в очках, с большой всклокоченной головой:
– Я же кричу вам, что дверь не заперта. Что вам нужно?
– Простите, я хотела спросить: здесь еще живет Марья Кондратьевна, старушка?
– Да, здесь, – ответил он голосом, каким рассуждают о математических формулах. – Но она умерла…
– Умерла! Когда?
– Как-то недавно, точно не помню…
– Что же я буду делать теперь? – растерянно проговорила Катя. – Моя квартира занята?
– Понятия не имею – ваша или не ваша эта квартира, но она занята…
Он хотел было уже закрыть дверь, но, видя, что у красивой женщины глаза полны слез, помедлил.
– Как это неприятно… Я прямо с вокзала, – куда же теперь деваться? Два года не была в Москве, вернулась домой и – вот…
– Домой вернулись? – переспросил он с изумлением. – В Москву?..
– Да. Я все время жила на юге, потом на Украине…
– Вы что – ненормальная?
– Нет… А почему, – разве вернуться домой так странно?