Хмурое утро
Шрифт:
«Ты начал учить – а, б, в, потом писать буквы на доске, потом по буквам читать слова, а потом – непременно вслух – читать слова подряд от точки к точке… И вдруг, в один прекрасный день, строчки начнут пропадать у тебя в глазах, вместо строчек – увидишь синее море и бегущую на берег волну и услышишь даже, как волна разобьется о берег, и выйдут из морской пены сорок богатырей в железных кольчугах и шлемах, веселые и мокрые, и с ними бородатый дядька Черномор…»
Рассказывая это здесь, на Пресне, она чувствовала, как слова ее будто не попадают в детские уши, слова тускло увядают в классной комнате, где половина звеньев в окнах забита фанерой и на стенках штукатурка облупилась до кирпича. Девочки с такими худыми руками, что их можно пропустить
На большой перемене дети пошли на двор, но только несколько девочек стали прыгать на одной ноге, перебрасывая камушек, да двое мальчиков затеяли угрюмую ссору. Большинство уселось в тени забора, где росли лопухи, и так сидели, – никто из них не принес с собой еды. Все они были сыновьями и дочерьми рабочих, живших в этом районе, у многих из них отцы ушли на фронт. Один из мальчиков, опустив руки на землю, глядел на облако, стоявшее над Пресней, похожее на дым. Катя села около, спросила деловито:
– Петров Митя, правильно я запомнила?
– Ага.
– Папа твой где работает?
– Папаня давно на войне.
– А мама как твоя?
– Мама – дома, больная.
– Папа пишет с фронта?
– Не.
– А что же он не пишет?
– А чего писать-то… Радости мало… Он уходил, сказал маме: я за твою трудовую грыжу десять генералов убью… Он страсть смелый.
– Ты вырастешь, – кем хочешь быть?
– Не знаю… Мама говорит – эту зиму не переживем…
На Москву надвигались белые полчища, а еще скорее надвигалась осень. Просияло несколько золотистых грустных дней бабьего лета, и ветер упорно заладил с севера, гоня тучи беспросветными грядами.
В школе нечем было топить железную печку. Катя ходила в Наркомпрос к оливковому человеку жаловаться, он только кивал головой, не отрывая лихорадочных глаз от Катиного милого лица: «Понимаю, Екатерина Дмитриевна, ваше беспокойство и ценю вашу горячность, но с топливом будет ужасно в эту зиму: Наркомпросу обещаны дрова, но они в Вологодской губернии, откуда их нужно везти гужом… В общем, толкайтесь, нажимайте, где только можно…»
Дети приходили в школу посиневшие и мокрые, в таких худых пальтишках, в старых мамкиных кацавейках, которые разве только на огород повесить, что Катя, наконец, решилась на открытый бандитизм и назначила субботник по снесению забора. Школьный сторож – глухой старик с деревянной ногой, Катя и дети, – а они пришли почти все, – темным вечером, под шум ненастного ветра, разломали забор и все снесли в школьные сени. Сторож напилил дров, и наутро в классной комнате было тепло, влажно, от сырых стен шел пар, дети сидели повеселевшие, и Катя рассказывала им с кафедры о солнечной энергии (об этом она сама узнала только вчера из полезной книжки «Силы природы»).
– Все, что вы видите, дети, – эта кафедра, эти парты и огонь в печи, и вы сами – это солнечная энергия… Овладеть ею – задача человечества… Вот для чего нужно учиться и учиться, бороться и бороться… А теперь мы перейдем к уроку русского языка… Русский язык – это ведь тоже солнечная энергия, поэтому им нужно хорошо овладеть…
Во время перемен дети рассказывали Кате всякие новости. Дети знали все, что делалось на Пресне в Москве, и даже за границей у лордов-мордов. Катя очень многое почерпнула из этих рассказов. Так, раньше чем из газет, она узнала о прорыве белых под Орлом, откуда стали прибывать раненые. Две девочки собственными ушами слышали, как у Микулиных – куда они нарочно бегали – Степан Микулин, токарь, только что вернувшийся, бедный, весь простреленный, приподнялся на койке, – а ему докторами строго велено лежать, – и кричал дурным голосом жене и матери:
– Измена у нас на фронте, измена! Дайте мне бумаги, чернил, я напишу Владимиру Ильичу! Лучшие пролетарии кровью умываются, сырой землей укрываются, а Москву не хотят отдавать белому генералу… Не мы
Петров Митя, слушая эти рассказы девочек, сделался бледный, как штукатурка, и глаза у него все расширялись, такие мученические, что Катя села рядом на парту, прижала его голову к груди, но он молча выпростался, – ему было не до утешения, не до ласк.
Несколько дней ливмя лил дождь, и Пресня, казалось, по колено погрузилась в жидкую, оловянную грязь, – дети приходили совсем растерянные от страшных слухов, как чума распространявшихся по городу. Было трудно заставить детей сосредоточиться на уроках. Рыженькая девочка, Клавдия, не приготовившая сложения и вычитания, громко заплакала посреди урока арифметики. Катя постучала карандашом о кафедру:
– Возьми сейчас же себя в руки, Клавдия.
– Не могу, те-е-е-тя Ка-а-а-а-тя…
– Что случилось?
Девочка ответила хриповато:
– Мама говорит: все равно, не учись, Клашка, арифметике…
– Что за глупости, мама твоя никогда этого не говорила!
– Нет, она сказала: все равно – вышла из грязи и уйдешь в грязь… Офицеры всех нас конями потопчут…
В сумерках Катя пошла на ликбез, – пробиралась под самыми заборами, чтобы как можно меньше замочить ноги, в отчаянии останавливалась на перекрестках, не зная, как перебраться через улицу. На квартиру рабочего Чеснокова (не так давно посланного на фронт комиссаром) из десяти женщин, с которыми она занималась, не пришла в этот вечер ни одна. Чесночиха, полгода тому назад вышедшая замуж, беременная, страшно исхудавшая, вся в желтых пятнах, сказала Кате:
– Не ходите вы сейчас к нам, погодите, не до того нам… Да и вам будет лучше.
Она показала Кате записочку от мужа, с фронта: «Люба, если Тулу возьмут, тогда готовьтесь. Москву отдавать не будем, только через последний труп… Пишу наспех с оказией… Может случиться, к тебе зайдет военный товарищ Рощин – ты ему верь. Он расскажет обо всем, – хорошо, если его послушают наши товарищи… Да пусть ему помогут, если ему что будет нужно. За всем тем жив, здоров, научился ездить верхом, о чем никогда не гадал…»
– Ждем этого товарища Рощина, да что-то не едет, – сказала Чесночиха, тоскливо глядя на мокрое окошко. – Приходите тогда, послушайте, я за вами девчонку пришлю… Это кто же Рощин – не ваш ли муж?
– Нет, – ответила Катя, – мой муж давно убит.
Вернувшись домой, она затопила железную печурку с трубой в форточку – «пчелку», окрещенную так потому, что печечки эти попевали, когда их топили лучинками, – ее сделали на Пресне рабочие и сами установили в Катиной комнате, полагая, что их учительнице будет много работоспособнее ночевать в некотором тепле. Катя сняла размокшие башмаки, чулки и юбку, забрызганную грязью, вымыла ноги в ледяной воде, надела все сухое, налила чайник и поставила на пчелку, вынула из кармана пальто кусочек серого колючего хлеба, – нарезав кусочками, положила на чистую салфетку рядом с чашкой и серебряной ложечкой. Все это она делала рассеянно. Когда стукнула кухонная дверь и в коридоре проволоклись невыносимо медленные шаги Маслова, она пошла и постучалась к нему.
– А! Мое почтение, Екатерина Дмитриевна. Присаживайтесь. Сволочь погода… А вы все, я вижу, хорошеете. Хорошеете. Так-с…
Он был почему-то необыкновенно зол в этот вечер. На вопрос Кати: что, в конце концов, происходит, почему такая повсюду тревога? – он, не отворачиваясь, устроил тонкими губами одну из своих самых ядовитых усмешечек:
– Вас интересуют партийные новости или что еще? Фронт? Наших бьют. Что еще я могу вам сказать? Бьют! А в Москве, как всегда, оптимистическое, бодрое настроение… Массовая мобилизация коммунистов против Деникина… В Петрограде массовые обыски в буржуазных кварталах… Вынесено решение о закрытии всех фабрик и заводов из-за недостатка топлива… Последняя, уже окончательно ободряющая новость: объявлена перерегистрация партийных билетов, то есть очистка авгиевых конюшен… И вот тут-то мы и победим и Деникина, и Юденича, и Колчака…