Ходовые испытания
Шрифт:
– То есть? – он недоуменно посмотрел на меня.
– Ну, все покупаешь с каждой получки лотерейные билеты?
– А-а! – протянул он и, усмехнувшись, махнул рукой. – Нет, как защитил докторскую – бросил. Поумнел, наверно. – И вдруг, подавшись вперед, без всякого перехода спросил: – Слушай, а это действительно ты? Не врешь, а?
Столько страстной надежды было в его голосе, что мне стало почти физически больно. Все им давно уже было пережито и выстрадано, давно наступило примирение с мыслью о моем небытии, и только осколком волшебного зеркала сказочных
А мир вдруг перевернулся. Устои треснули, а законы природы отменены. Покойники оживают, солнце встает на западе, луна рассыпалась на золотые дублоны, морские свинки рождают носорогов, а деревья стадами пасутся среди ледников…
Сумасшедшая, страстная надежда мелькала в его глазах, он уже примерял к себе мое появление.
– Валек! – я встал с дивана и протянул ему руки. – Валек, – сказал я снова.
Он тоже встал, неуверенно и шатко, робко улыбнулся и нерешительно шагнул мне навстречу. В два шага я оказался около него.
…Мы сидели рядом на диване, все было гораздо проще и прозаичнее. Без кофе, без театральных вскриков и нелепых всплескиваний рук. Он говорил, говорил без конца, инстинктивно не касаясь ничего более, кроме работы. О прошлогоднем симпозиуме в Цюрихе, о предстоящем симпозиуме в Дубне, о намечающейся экспедиции на Памир, о том, что наша с ним монография, которую он заканчивал уже один, выдвинута на Государственную премию. Я почти не вслушивался в его слова, машинально кивал, в нужных местах улыбался и покачивал головой. Потом сказал:
– Послушай…
Он испуганно замолк посреди фразы, словно споткнулся на бегу и с размаха прикусил язык.
– Послушай…
– Что?
– Н-нет, ничего.
Он не понял меня, вскочил и подбежал к телефону.
– Я сейчас, я мигом!
– Ты что хочешь?
– Как, «что»? Позвонить к тебе домой, конечно. А потом и в институт…
– Валек! – крикнул я.
– Что я, не понимаю? – отмахнулся он. – Я осторожненько, я ж понимаю! Хотя… – он вдруг замялся, рука его задержалась на телефонной трубке. – Впрочем, как знаешь, – скороговоркой сказал он. – Тебе виднее. Действительно, может, ты сам…
– А что такое? Что-нибудь с… моими?
Он молчал.
– Ты можешь сказать толком, что случилось?
Он отошел от стола и сел, виновато опустив голову.
– Понимаешь, – забормотал он. – Понимаешь, я совсем как-то… Вера Федоровна… ну, в общем, уже давно, четыре года почти. В общем… сердце, понимаешь… Через год… после тебя… Ровно через год, почти день в день. И похоронили рядом… с тобой…
– Та-ак, – я перевел дыхание и сильно, до боли, провел ладонью по лицу.
Вот ведь как получается. Мать с сыном рядышком, за одной оградкой. Только сын-то здесь, а она – там…
Я поднял голову, посмотрел на него и вдруг понял, что это еще не все. Я слишком хорошо его знал. Мягкий, деликатнейший человек, за свою жизнь он не обидел и муравья, и скорее
– Н-ну! – сказал я и сам поразился, до чего откровенно грубо это было сказано. – Н-ну, что еще?!
– «Еще», «еще»! – вдруг заорал он и снова вскочил, и, размахивая руками, принялся быстро ходить, почти бегать взад и вперед по комнате. – Что ты от меня хочешь? Что ты из меня жилы тянешь? Ванька я тебе, что ли?! Да, вышла она замуж, да! А ты что хотел? Ты же умер, понимаешь? Умер! – Он остановился передо мной, пригнулся и закричал, надсаживаясь, мне в лицо: – Умер!! Все! Умер и похоронен! Я сам тебя хоронил! Сам, вот этими самыми руками, понимаешь?! – Он протягивал мне руки, тряс ими перед моими глазами и кричал, кричал…
Я заставлял себя отключиться, не думать ни о чем.
…А он все кричал и кричал, пока не поперхнулся собственным криком и не закашлялся тяжело, с хрипом, на глазах багровея, и ухватился руками за горло. Потом выбежал из комнаты, и мне было слышно, как на кухне он, не переставая кашлять, брякал чашками, или какой-то другой посудой, как потом на полную мощь открыл водопроводный кран. Трубы гудели и визжали на все лады.
А вот диван остался все таким же. Удобный и уютный. Но все же и он заново обтянут пестренькой декоративной тканью. И кончиками пальцев я ощущаю ее приятную шероховатость…
Я не заметил, как он вошел в комнату. Просто умолк дикий визг труб и, когда я поднял голову, он стоял рядом. Волосы и куртка впереди были мокрые, от него отчетливо пахло валерьянкой.
– Сядь, Валя, – попросил я.
Он осторожно сел. Я чувствовал его решимость молчать и молча ждать моих объяснений.
– Валек, я хотел бы сразу попросить тебя об одном. Понимаешь, никому не надо знать, что я… жив. Что я здесь. Ты понимаешь меня?
Он молчал.
– Никто не должен знать, ни один человек, – повторил я.
– А я, значит, могу, – тихо сказал он, то ли утверждая, то ли спрашивая.
– Да, ты можешь. Ты один, – подчеркнул я.
– Я не знаю, кто ты и что тебе надо. Я не знаю, откуда ты пришел и куда уйдешь. – Он говорил медленно, размеренно, даже равнодушно. Голос его, как и лицо, не выражал ничего, кроме, разве что, громадной усталости. – По обличию ты тот, кого я знал и кого похоронил. Но ты не он. В чудеса я не верю. Ты можешь быть просто удивительно похож на него, но тогда это страшное, противоестественное сходство. Даже близнецы не могут так походить друг на друга. И тем омерзительнее выглядит твоя шутка, этот фарс, эта гнусная попытка выдать себя за другого. А если ты тот, за кого себя выдаешь… Ты не человек. Ты не можешь быть человеком. Чудес не бывает. Ты можешь быть призраком, фантомом, зомби – сейчас это не имеет ни малейшего значения. А в Иисуса Христа я не играю. И я хочу сейчас только одного – уходи. Или уйду я.