Холодная комната
Шрифт:
– А ты сегодня с ней говорил? – спросил Хусаинов, спускаясь к третьему этажу. Капитан шёл рядом.
– Возле подъезда столкнулся с ней, на пути к Артемьевым. Что, говорит, случилось, Сергей Сергеевич? Да Ленку Артемьеву, говорю, убили! Она заахала. Вот и весь разговор.
– А не рассказал, как убили?
– Я сам не знал. Да если б и знал – с какой пьяной радости стал бы этой лахудре оперативку выкладывать? Идиот я, что ли? Вот её дверь. Мозги мылом смажьте, если нет вазелина! Я вам больше не нужен?
– Спасибо, нет.
Милиционер, козырнув, вразвалочку удалился. Следователь нажал на кнопку звонка. За дверью заулюлюкало.
– Что вы здесь делаете? – поинтересовалась она, поравнявшись с шефом. Её большие, синие, хитровато-въедливые глаза под длинными, тонкими, вскинутыми до самой чёлки бровями смотрели уничтожающе, – я не вижу на этой двери таблички с надписью: «Если ты мудак – позвони»!
Санитары разом заржали, продолжив путь к четвёртому этажу.
– Твоё голливудское чувство юмора начинает меня бесить, – сказал Хусаинов, отпустив кнопку, – скажи-ка лучше – там, у подъезда, бабка в зелёной кофточке не маячит?
– Бабка маячит, но не в зелёной кофточке, а в оранжевом плащике, – промурлыкала Кременцова, вспомнив, как Хусаинов обозвал её утром сопливой, глупой девчонкой, – бабка ничего, умная. Если вам её плащ не очень понравится, я схожу в магазин и куплю зелёную кофточку.
– Сходи в задницу, – предложил Хусаинов и устремился вниз. Кременцова бросилась вслед за ним, видимо, давая этим понять, что она вполне доверяет его практическому знакомству с маршрутом.
Недавняя собеседница Вероники Валерьевны в элегантном оранжевом одеянии, испытавшем дожди и бури сороковых годов, ошивалась по двору не одна. Десятков пять-шесть жителей района столпились там, ожидая выноса тела молодой женщины. Подойдя к старухе, громко рассказывавшей о том, как она полжизни пыталась вернуть покойницу на путь истинный, Хусаинов с помощью Кременцовой нежно отвёл её от толпы и тихо спросил:
– Мартынова где?
– Вероника-то? – хлопнула глазами бабулька, – так она дома сидит, вас ждёт! Вы в подъезд вошли, и она за вами шмыгнула сразу.
– Нет её дома, – жёстко насела на старушенцию Кременцова, мигом вкурившая, что к чему, – пятнадцать минут трезвонили без толку! Она слышит-то хорошо? Или точно так же, как ты мозгами ворочаешь?
– Хорошо, – обиделась старушонка, – лучше, чем надо!
Вынесли труп, упакованный, к огорчению публики, в непроглядный чёрный пакет. Старуха перекрестилась. Достав платок, утёрла глаза.
– Горе-то какое! Тридцать семь лет! Красавица, умница! Никому отродясь ничего худого не говорила… А что пятёрку тогда взяла у меня да не отдала, так Бог ей простит!
Тело погрузили и увезли. Толпа стала расходиться.
– А вы не знаете, что она собиралась мне сообщить? – спросил Хусаинов. Старуха высморкалась. Сложив, убрала платочек.
– Кто? Вероника?
– Да.
– Ерунду! Она, дескать, слышала, как Виталик Артемьев ночью Ленке орал: «Язык бы тебе оторвать за эти слова! Язык оторвать бы!» И про икону какую-то. Словом, нечего её слушать! Мало ли, что орал! Они ведь всегда орут, когда пьяные.
Алексей Григорьевич очумело
– Да, про икону! А про какую – не знаю. Вы у неё у самой об этом спросите! Дома она сейчас. Хотите, дам ключ?
– Так у вас есть ключ от её квартиры?
– Да, есть. Она, когда уезжала в мае на дачу к дочке своей, дала мне его, чтоб я у неё цветы поливала. Вчера приехала. А ключ, сволочь, позавчера у меня упал за комод, и я его вытащить не могу! Комод надо сдвинуть, а он тяжелый, как…
– Вы живёте где? – перебил Алексей Григорьевич.
– Вон в том доме, – махнула бабка жёлтой рукой на многоэтажку за магазином, – десятый год уж там я живу! А раньше жила…
– Юлька, за ключом! – скомандовал Хусаинов и со всех ног побежал к подъезду. Кременцова гневно тряхнула своими тёмными, постоянно лохматыми волосами и поплелась с оранжевой бабкой ворочать её дореволюционный комод.
Впервые услышав менее частый, чем дробь отбойного молотка, стук Юлькиных каблучков, Алексей Григорьевич ощутил внезапную жалость к своей помощнице. Приближаясь к подъезду, он уловил оттенок этого чувства, знакомый с детства. Однажды, будучи совсем маленьким, он сломал своего любимого заводного мишку и горько плакал, жалея даже больше себя, чем этого мишку. Как только стук каблучков затих вдалеке, Хусаинов снова стал взрослым и мысленно обругал себя. Вот придурок! Как будто больше подумать не о чем!
На Москву опускались сумерки. Хусаинов шёл вверх по лестнице не спеша, размышляя, о чём и как говорить с Артемьевым, безобидным сорокалетним пьянчугой, который ночью кричал жене, что ей нужно вырвать язык, а вечером обнаружил её с оторванным языком. Относительно его алиби никаких сомнений быть не могло: если Кременцова сказала, что он весь день провёл на работе – значит, звонила и начальнику цеха, и на контрольно-пропускной пункт, она вполне въедливая особа. Перинский также не мог дать маху: если сказал, что смерть наступила примерно в полдень, значит – смерть наступила между одиннадцатью и часом. Этой старухе, Мартыновой, нет резона сочинять сказку именно про такой Артемьевский крик в ночи, если ей, конечно, действительно неизвестно, какая смерть постигла её соседку. Если б она хотела Артемьева засадить, не зная об обстоятельствах этой смерти, то врала бы иначе, например: «Голову проломлю!», или «Задушу!» Значит – либо знает, либо не врёт. Пока Хусаинов даже и не пытался составить из этих фактов какую-либо картинку. Он просто их отмечал.
Дактелоскописты уехали вместе с трупом. Артемьев пил на кухне коньяк с Перинским и плакал. Густой, прокуренный бас Перинского Хусаинов услышал ещё с площадки:
– Я тебе говорю, она умерла от разрыва сердца, а не от кровопотери и не от боли! Ты понимаешь? Твоя жена умерла ещё до того, как этот мерзавец, кем бы он ни был, схватил её за язык!
– Да какая разница, отчего она умерла? – проскулил вдовец, – она умерла, и точка! В тридцать семь лет!
– А ты что, хотел, чтоб она состарилась на твоих глазах и стала тебе противна? Чтоб ты при ней глазел на молоденьких, и она от этого мучилась? И чтоб вы, в конечном итоге, друг друга возненавидели? Этого ты хотел? Дурак ты, Виталик! Просто дурак! Или из упрямства не соглашаешься, что нет повода унывать, а наоборот! Давай ещё выпьем.