Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса
Шрифт:
Ну как обращаться с такими людьми? Только любить. Где еще найдешь такой милый народ? Их нельзя бояться: если они не сумели разобраться в британской валюте, то вряд ли их расчеты межконтинентальных баллистических ракет будут в точности соответствовать действительности. Когда время в стране так мало значит, разве можно всерьез относиться к призывам безотлагательного планирования и угрозам перегнать Соединенные Штаты в области технологии? В магазинах, если они не предназначались для элиты, — хоть шаром покати. Городские улицы в плохом состоянии, дома нуждаются в покраске. Но зато нет недостатка в быстро сгорающих сигаретах с картонными мундштуками[189], а также в водке и квасе. Они живут с мозгами, затуманенными алкоголем или идеологией, а то и тем и другим. И не видят, что их окружает: разбитые окна и грязные фасады домов не регистрируются сетчаткой их глаз. В метафизическом смысле они идеалисты: материя для них не первична. Однако что у них могло быть, кроме этой устаревшей философии материализма девятнадцатого века, утверждающей, что мозг выделяет мысль, как печень — желчь? Демократия? Пьяные драки в Думе? Монархия? Все это уже
А прелестные девушки были ужасно одеты. Пора мне возобновить продажу синтетических платьев. Нет, к черту! Буду просто раздавать — как Angliskiy podarok. Линн стало плохо после того, как она попробовала кусочек бефстроганова и опустошила графин грузинского коньяка. Я набрал номер 03 и назвал имя Олега Петровича Потапова. Быстро примчалась машина КГБ с суровым водителем, он хотел прямиком везти нас в управление. После скоротечного кулачного боя нас все-таки доставили в «Асторию». Там Линн рухнула на кровать.
Я раздарил целый чемодан синтетических платьев в холле «Астории», вызвав этим, естественно, подозрения. Я пытался объяснить, что мой поступок — проявление британской любви и щедрости. Несколько пожилых женщин, в которых еще не угасла крестьянская вера в чудеса, принимали подарки с радостью, слезами, крепко меня обнимали. Одна женщина из тех, кто любит смотреть дареному коню в зубы, сказала, что ее дочь выходит замуж в Sabbota, и ей не нужно ни ярко-красное платье, ни голубое и ни синее, а только белое. Я помчался наверх и принес белое платье. Она придирчиво его осмотрела и взяла, не поблагодарив. Даже на Святой Руси люди разные. Красное платье я отдал местной проститутке, хотя официально они в Советском Союзе не существуют. Она приняла платье за аванс и сказала, что может прийти ко мне в номер. С сожалением я признался, что там уже находится одна женщина.
Все платья я не раздал: на приступе искренней любви я и так потерял много денег. Оставшиеся платья я продал в туалете метро по шесть рублей за штуку. Там же расстался на выгодных условиях с моими дешевыми часами: время здесь все равно ничего не значит. Меня радовало, что я от всего избавился: последнее время мне казалось, что за мной следят двое мужчин в плащах. Ленинград — большой город, но мы с Линн стали выделяться из общей массы. Мы не ездили с группами на экскурсии, куда насильно затаскивал людей «Интурист», — на свинофермы или на заводы, где холодильники изготавливали с помощью ловких рук, молотка и гвоздей. Мы были сами по себе. Через Олега о нашем существовании знал КГБ. Линн театрально падала в обмороки, а я бесплатно раздавал платья. Зато с нелегальной деятельностью было покончено, если, конечно, покупателей платьев не арестуют, а они не проболтаются об Angliskiy turist, живущем в «Астории».
Впрочем, с «Асторией» пришлось расстаться. Линн положили в советскую больницу, а я переехал к молодому человеку по имени Саша в его убогую квартирку у Кировского завода. Пребывание Линн в больнице было рассчитано на десять дней, а цены для иностранцев в гостинице слишком высокие. У нас совсем не было желания связываться с замысловатой больничной системой. Я привел Линн в заурядное шумное кафе, и, выходя оттуда, она призналась, что ей плохо. Подожди немного, сказал я, дыши глубоко свежим воздухом с Балтики, а я поищу такси. До стоянки такси я около мили шел с одним высокопоставленным офицером, я называл его tovarishch, а он меня, вежливо, gospodin. Он тоже ловил такси, но машин не было, и на стоянке мы еще торчали приблизительно час. Вернувшись, я бросился к тому месту, где оставил Линн; она лежала на тротуаре, вокруг нее собралась толпа. Глупышка так и не выучилась ни единому русскому слову, кроме khorosho, и сейчас, когда находилась в сознании, но не могла подняться, малайский ей ничем не мог помочь. Она показывала на обручальное кольцо, подразумевая, что ждет мужа, но люди думали, что она хочет его продать. Видимо, кто-то вызвал «скорую помощь», потому что та вскоре подъехала. Низкорослые санитары погрузили ее в автомобиль. Здесь «скорая помощь» отличается от санитарного транспорта на Западе: у ЗИСа или «Волги» просто откидывалась задняя дверца, открывая салон, — туда Линн и положили, а ее ноги болтались на улице. Нас помчали в bolnitsa.
Советская больничная система представляется мне в высшей степени практичной. Подобно дантовскому Аду, она состоит из нескольких концентрических кругов — вначале идут посты первой помощи, а уже за ними — отделения с более профессиональной ориентацией. Линн, как Данте, переходила из круга в круг, что означало повторение все той же предварительной процедуры. Familiya? — рявкнули ей, прося назвать фамилию. Линн спьяну решила, что ей поставили диагноз — беременность. Женщина-врач, очень раздраженная, сердито проворчала: Ya ne skazala familivay — ya skazala familiya. Мне было приятно это слышать. В иностранных языках есть такие грамматические правила, которые трудно принять всерьез, и одно из них — женские окончания в русских глаголах прошедшего времени. Ну, например, skazal (для мужчины), skazala (для женщины). Я написал нашу familiya — Уилсон и прибавил данное Линн при крещении имя Ллуела. Мне было интересно, как его воспримут ленинградцы. Я изобразил непроизносимую «л» вместе с «х» (как в loch и Bach) и за ними поставил обычную русскую ламбду[190]. Никто не верил, что такое имя существует. Когда я рассказывал об уэльских боковых шипящих, вся деятельность в больнице замерла. Во мне было, а возможно, и осталось, много от Прибоя из упомянутого мною романа — некое лингвистическое легкомыслие. В конце концов, болела моя жена.
С Линн стянули одежду,
Я жил у него больше недели, питался тем, что удавалось купить, выстаивая очереди в государственные магазины, называвшиеся так же, как продававшиеся или временно отсутствующие продукты: riba, myahso, kleb, moloko. Стены однокомнатной, грязной квартирки были увешаны фотографиями американских красоток — никаких изображений Хрущева или Юрия Гагарина не было и в помине. Почти каждый вечер атмосфера тут оживлялась дружескими попойками, участие в которых принимали наши молодые друзья из «Метрополя», в том числе и носивший очки бдительный Олег. Говорили о воинственных устремлениях Кеннеди, явной лжи советской прессы, нехватке потребительских товаров. Этих молодых людей не обманешь. Они читали иностранные газеты. В таком большом порту нельзя перекрыть свободный поток товаров или идей. Они любили джаз и покупали пластинки у туристов. Я явно не был единственным человеком с Запада, развернувшим здесь нелегальную торговлю. Наконец мне удалось переспать с девушкой с Балтики. Она была финка, не русская, звали ее Хелви. В Хельсинки она попала в какие-то неприятности и теперь время от времени спала с Сашей. По ее словам, она устала от их отношений. Ей нужен мужчина старше, более воспитанный и опытный. Она говорила по-русски примерно так, как и я. Хелви была блондинкой и, судя по недокормленному виду, питалась явно не регулярно. В настоящий момент Хелви сидела без работы. Она устроилась было киномехаником в кинотеатр Кировского района, но однажды перепутала тысячеверстные части какой-то степной эпопеи. Работала она и уборщицей в детских мастерских Кировского рабочего клуба, но там сочли, что она недостаточно хорошо убиралась. Хелви подумывала о том, чтобы перебраться в Москву. В таком огромном городе масса возможностей. Хельсинки просто куча kal.
Каждый день я ходил в Павловскую больницу. Линн поправлялась, потому что не пила, и похудела, потому что не ела. Аня Петровна Лазуркина, высокая и красивая женщина со скромными сережками в ушах, была ее лечащим врачом. Она говорила по-немецки и сумела объяснить мне на этом языке, что моя жена bitterlich[191] плакала из-за того, что ее не любят, и она не видит смысла в своем существовании. Она слишком много пьет, сказала доктор Лазуркина, потому что ей нечем заняться. Работа нужна ей не меньше любви. У нее больная печень, но сейчас, после приема лекарств советского производства, печень работает лучше. Водку ей пить нельзя — похоже, у вашей жены на нее allergiya. Ее нужно везти домой. У вас есть обратный билет? Khorosho. Поезжайте ближайшим рейсом на «Балтике» и закажите себе каюту, которую занимал Никита Хрущев, когда ездил в Америку. Там вашей бедняжке жене будет просторно, там ей обеспечат комфорт и лучший уход. Я ее поблагодарил. О плате за больницу речь не шла. СССР — страна социализма.
Итак, мы отправились в Тилбери на «Балтике» в каюте, обставленной эдвардианской мебелью. Трубы и краны в ванной вызывали в памяти змей, опутавших Лаокоона. Провожая нас, Олег поднялся на палубу. «Могу показать, — сказал он, — как легко выбраться из Советской России, если есть желание. Я спрячусь в вашей ванной. Пока совершают обход, чтобы убедиться в отсутствии лишних людей, я там отсиживаюсь и спрыгиваю с парохода, только когда убирают сходни. Проще простого удрать отсюда, если хочешь. Только я не хочу. Я люблю Ленинград». Я понимал, что полюбить Ленинград легко — сам стал частично ленинградцем. Правда, молодые люди обычно не называли город Ленинградом — чаще Питером. Ленин еще не стал тем освещенным веками мифом, чтобы его имя закрепилось за подлинным центром России. Москва же — всего лишь большая деревня. Когда раздался сигнальный гудок и пароход приготовился отчалить, Олег атлетическим прыжком соскочил на берег и, стоя на пристани, махал нам рукой на прощанье. Я махал ему в ответ со слезами на глазах. Писательская машина в моей голове уже начала перерабатывать впечатления от посещения России в некий сюжет. Мы попали в Советский Союз, даже не показав паспорта, а уехать могли с эмигрантом, принимавшим ванну в нашем номере. Ни один читатель не поверит, как все это легко провернуть: в популярной беллетристике (вроде романов Фредерика Форсайта[192]) закрепился стереотипный образ СССР с эффективной работой безупречной полиции и неизбывной враждебностью к миру. Но я ведь не пишу популярную беллетристику.