Хор мальчиков
Шрифт:
— И что теперь — комитет, вообще ваша структура — не поколебалась?
— А мы её постоянно дорабатываем, — ухмыльнулся Распопов. — Для блага трудящихся.
— Господа, — вставая, воззвал Каминер. — Я как член учкома…
За столом оживились, словно услышав нечто остроумное; но и в самом деле, в школе для них имели особенное значение кое-какие, на посторонний вкус самые заурядные, словечки; произнесение их другими веселило школяров необычайно. Например, что-то было (а что — Свешников запамятовал) в невинном выражении «ключ от китайского секрета», и стоило учителю на уроке произнести «ключ», как весь класс радостно гудел: «Клю-уч!»
«Боже, какими глупыми мы были!» — подумал Свешников.
Между тем за столом снова гудели, вслед за Камине-ром, но уже другое: «Чаша! Чаша!»
И правда внесли хрустальную чашу.
— Чаша Грааля, —
— Святой Грааль, — громко возгласил Каминер.
Это был ритуал, исполнявшийся вот уже в сороковой раз: чаша, полная шампанского, шла по кругу, а затем каждый пригубивший расписывался на этикетке неоткупорен-ной бутылки, назначенной для распития через год. Предлагалось полюбоваться и другой, только что опустошённой бутылкой с прошлогодними автографами; остальные тридцать девять, невредимые, пылились у кого-то в кладовке.
«Напоследок. Надо же оставить хотя бы какие-то следы, вроде отпечатков пальцев», — сказал сам себе, расписываясь, Дмитрий Алексеевич — так, словно уже принял решение; но и в таком случае сегодня ничему ещё не пришло время делаться напоследок: вызова из Германии пришлось бы ждать не раньше, чем через год-другой. У него была возможность посетить ещё и следующий школьный сбор, и следующий за ним, но он сильно сомневался в том, что ему этого захочется: сорок лет — достаточный срок для того, чтобы отвыкнуть от какой угодно компании. Соученики казались ему посторонними: о чём он мог бы сегодня откровенно говорить с ними? Только не о личной жизни — из-за обоюдного незнания подробностей, и только не о работе, оттого что за столом о ней — каждый о своей — не говорят. И не о политике, оттого что в школе они не вели таких разговоров, вне школы о таком лучше было помалкивать, а сейчас, когда общество раскололось и стало неизвестно, с кем о чём можно говорить, выяснение истины вполне могло закончиться крупной ссорой. И не о спорте, разговоры о котором он считал пустым делом. И не о книгах, оттого что неизвестно было, кто теперь интересуется ими, ведь даже бывший любитель Блока и сам ярый сочинитель Ким, и тот минуту назад при одном только упоминании о литературе сделал пренебрежительную гримасу. Здесь хорошо и удобно (и принято) было вспоминать только школярские проделки, но Свешников подозревал, что эти воспоминания слово в слово повторяются ежегодно.
— Чуваки! — обратился Николенька. — Пора выпить за тех, кто, как говорится, в море. То есть за тех, кому до нас не добраться: за Пашу Аронсона «Рваные ноздри» в Израиле, Лёшу Зубовича в Лос-Анджелесе и Женю Зверева тоже где-то в Штатах.
— Больше никто туда не собирается? За бугор? — поинтересовался на правах редкого гостя Дмитрий Алексеевич — и заметил укоризненный взгляд Вечеслова.
— Счастье не за горами, — изрёк Каминер, — а за бугром.
— Таких сведений нет, — дал Свешникову точный ответ Николенька. — Но ты, Шандал, прав: выпьем и за них, скрытых друзей.
За это Свешников выпил с особенным удовольствием, снова переглянувшись с Вечесловым.
— Небось, в перестройку они пожалели, что уехали, — проговорил себе под нос сосед слева. — Крен был — в их сторону.
— Как бы в другую не перекренилось: воды бы не зачерпнуть…
— Что ты, что ты, сейчас только и делать дела. Знал бы ты, какие открываются возможности. Да ведь наверняка знаешь.
— Знаю, какие закрываются.
— Помнишь, в чём разница между оптимистом и пессимистом?
— Я как раз оптимист из того анекдота: считаю, что будет, непременно будет ещё хуже, не беспокойтесь, — отчего и не заблуждаюсь насчёт бойких коммерческих начинаний. Да и не для меня это.
— Дело хозяйское, — пожал плечами Распопов, — да только надо ловить момент. Не знаю, как пойдёт дальше, а я, например, вовремя подсуетился и сейчас — в большом порядке. О твоих же делах… догадываюсь, что тебе приходится жить на старую зарплату, которую к тому же не платят по полгода. Верно? То-то. А ты, я сейчас подумал, мог бы очень пригодиться. Если хочешь и пока не поздно, я составлю протекцию.
— Спасибо. Но я не зря сказал, что это не для меня. И вообще всё не так просто.
— Э, брось. Я тоже зря не говорю, так что давай не стесняйся. Подумай, твоё право, только долго не тяни. Понадобятся деньги — звони, я сумею помочь. Если только, конечно, не вздумаешь покупать какой-нибудь линкор.
— Нет, долго я тянуть просто не смогу, — процедил сквозь зубы Свешников, вдруг обнаружив, что страшно напряжён, словно закоченел в неудобной позе.
Такое
— Что с тобой? — удивился Распопов.
— Прошло. У меня это бывает, — отговорился Дмитрий Алексеевич. — Только линкор я всё равно не куплю. Предвижу трудности с парковкой.
Он только что собирался отвергнуть предложение, судя по всему, несерьёзное — и тут, вспомнив (он ещё не свыкся с новым положением, постоянно упускал из виду), что в близком будущем останется без занятий, нерешительно сказал про себя: «Если не уеду, почему бы и не попробовать?»
При этом он терялся в догадках, на чём могут богатеть бывшие спортсмены.
* * *
То ли душевное устройство наконец уступило натиску лет, то ли предложенная перемена участи показалась слишком уж резкой, только на Свешникова накатила незнакомая дотоле тоска. Беспомощно отшучиваясь про себя, он однажды нечаянно назвал её предсмертной — тотчас же поняв, что шутки шутками, но прощания с образом ли жизни или с самою жизнью иной раз в отвлечённых рассуждениях оказываются вещами соизмеримыми. При всей обычной критике упомянутый образ чем-то всё ж устраивал Дмитрия Алексеевича — иначе он давно попытался бы изменить положение самым решительным путём, — неприятные же того стороны, на которые часто случалось сетовать вслух, могли (кто знает?) в будущем оказаться даже и милее тех, которыми мог бы порадовать новый уклад. Тоска поэтому как раз и получалась — по всему старому и привычному — видимо, обречённому. Он не верил, что можно обойтись без жертвы, нужной, чтобы наконец вырваться в мир из родных пределов, в коих обстоятельства бытия всё чаще заставляли задумываться как раз о небытии.
Мало там было простейшего разбоя (не далее как вчера, завидев в поздний час на пустой улице, вдали, трёх парней, он малодушно затаился в первой попавшейся подворотне), мало было входящего в обыкновение взаимного отстрела дельцов, так к этому добавлялось ещё и ожидание страшных событий в стране — от победы на выборах коммунистов до уличных боёв, уже отрепетированных у Белого дома и у телецентра. Жить, вдобавок, становилось не на что, жалованье не выплачивалось по нескольку месяцев, и однажды Свешников почти без удивления услышал от своего заместителя, что тот вечерами подрабатывает уборкой станций метро. «Значит, и мне предстоит», — спокойно подумал он, немедленно, однако, ужаснувшись последствиям такого шага — нет, не смущению перед знакомыми, которые, конечно же, не преминули бы невзначай застать его за чёрной работой, и не чрезмерным, не по возрасту, нагрузкам, а единственно отупению, к которому его неизменно приводили упражнения, не требующие ума, — слишком знакомые по работе на даче, слывшей среди других чудесным отдыхом, но ему ненавистным. Понятия об отдыхе у Дмитрия Алексеевича имелись свои, и будь его воля, он бы в любую свободную минуту только читал да читал, было бы что. Последняя оговорка недавно, правда, стала несущественной: с переменой власти открылись неведомые шлюзы и достойные книги хлынули таким потоком, что, уже не поспевая за новинками, оставалось лишь утешать себя: «Вот ужо выйду на пенсию…» Пенсионный возраст, однако, наступал вместе с перспективой остаться вовсе без чтения в стране чужого языка, что для Свешникова значило остаться ни с чем; он не мог взять в толк, чем живы в эмиграции его земляки. О тамошней жизни следовало бы заранее расспросить сведущего человека, но таковых не нашлось: беженцы не возвращались, даже обменяться письмами не было с кем, разве что с самим собою, — ведь мог же он успеть уехать раньше (и потом приятно было бы, окончательно отправляясь в чужие края, знать, что на новом месте тебя уже дожидается весточка из оставленного дома); у него и тогда нашлось бы что спросить, и вопросы стали бы важнее ответов: просто славно было бы списаться с тем, кого знаешь, как самого себя, вообще славно было бы именно списаться — не созвониться накоротке, а покорпеть над листом бумаги, обдумывая выражения и будучи уверенным, что корреспондент во встречном послании тоже не бросит слов на ветер. Вряд ли эта переписка потекла бы столь же легко, как некогда у наших опытных в ней предков, но традиции пристало (и приятно было) уважать; он не знал, переписывались ли с кем-нибудь его собственные прадеды, то есть не он ли сам первым в роду и заводит этот обычай, но в таком отдалении в веках, к какому он обратился, даже и чужие предшественники казались почти роднёй.