Хор мальчиков
Шрифт:
— А нельзя ли сэкономить ещё больше и узнать нужное, не выходя из комнаты? — с небрежным видом спросил Свешников. — Мы постоянно упускаем из виду, что наш уважаемый Альберт Михайлович — биоэнергетик высшей категории…
— Международной. И — биоэнерготерапевт.
— Виноват. Тем более вы наверняка способны извлечь из потока международной энергии что-нибудь общественно-полезное.
— Я же подчеркнул: терапевт. Не ясновидящий. Если, типун мне на язык, заболеете — вот тогда присылайте за мной. Чем смогу — помогу, а большее мне не по плечу, с энергией у меня отношения далеко не те, что вы думаете.
Говоря это, Бецалин уставился на валяющийся под окном ржавый железный диск размером с блюдце — то ли меньший блин штанги, то ли гирю рыночных весов.
— Это
— То, что нужно, — определил Бецалин. — Это — кстати, к слову об энергии. Я покажу, с вашего позволения, небольшой школьный опыт. Или — трюк, как хотите… Извиняюсь перед женщинами: мне придётся раздеться до пояса. Как на приёме у настоящего терапевта.
Раиса пожала плечами, и он, поняв это как знак согласия и быстро встав, снял рубашку. Приложив диск чуть ниже плеча, почти вертикально, он отнял руку — тяжёлая железка удержалась, переместил её к середине груди — она словно прилипла и там.
— Дайте-ка и я попробую, — попросил Свешников.
— Смотрите, ноги не отшибите. Да можете не раздеваться, это всё равно.
Дмитрий Алексеевич попытался приладить диск на себе — и тот грохнулся на пол.
— Фокус не удался, — засмеялся Бецалин. — С мировой энергией обстоит не так просто. Честно говоря, я тут ничего не могу объяснить. Умею — и всё.
— Этот аттракцион как-то связан с вашим… врачеванием? — поинтересовалась Раиса.
— Понятия не имею. И тут не помогут ни Эйнштейн, ни израильский кнессет. Для меня и лечение — загадка. Как я получаю энергию, как отдаю — все объяснения антинаучны.
— Вот-вот, антинаучно, — проворчал Литвинов. — Раз вы и сами признаёте, то это…
— Снова — безнравственно? Ну, я себя не навязываю. Люди просят — я им помогаю. Жаль, сейчас нельзя привести живой пример.
— Ваших старых клиентов, надо понимать, успешно похоронили, — перевёл на понятный язык Свешников, — а новых живых ещё поди найди.
— Именно, именно! — хохоча, согласился Бецалин. — Дмитрий, дорогой, вы будете моим первым пациентом в Германии.
Подождав, пока оживление утихнет, Дмитрий Алексеевич снова обратился к Бецалину:
— У меня, к слову, возник неприлично серьёзный вопрос, который сейчас обсуждать скучно, а задать надо, пока помню. Жаль будет, если пропадёт. За ответом же, если позволите, я могу прийти и в другой раз. Меня вот что заинтересовало: больной приходит к вам, к врачу, вы видите его состояние и представляете, как будет развиваться недуг, назначаете процедуры, уколы, сопровождая это магическими пассами — так вот, делаете ли вы это даже и в тяжёлых случаях спокойно, равнодушно, как, например, маляр красит сарай, не представляя себе будущую замечательную усадьбу, в строительство которой вносит свою лепту, а только видя квадратные метры досок, по которым надо поводить кистью, или же вы, решая, что внушить жертве, какое лечение назначить да и назначать ли, не упиваетесь ли при этом своею властью над беззащитным существом?
— Это не всем интересно, — одёрнула мужа Раиса.
— Вообще, часты ли у врачей переживания по этому поводу? — продолжил он.
— Вы, по-моему, чересчур увлеклись: это же тема для серьёзного исследования — и диссертацию можно написать, и, если угодно, эпопею. Я могу ответить только за одного себя: бывает и так и этак, и если пациент капризничает да не очень-то и болен, вот тогда, в самом деле, если и не вспоминаешь о своей полной власти над ним, то всё же чувствуешь внутри что-то вроде щекотки.
— Мол, не поднатужиться ли посильней обычного — и конец капризам?
— Наверно, так, но об этом не думаешь словами, а только, я сказал, ёжишься.
— От щекотки — смеются, — поправил Свешников. — В том числе пациенты.
— Вы и в Германии собираетесь… смешить? — невнятной скороговоркой, делавшей речь пренебрежительной, спросила, глядя в сторону, Раиса и узнала из осторожного ответа Альберта, что, конечно, и в Германии — старыми анекдотами, потому что новым неоткуда взяться, и что
— Необязательно же… — пробасил Литвинов.
И Бецалин согласился, что да, было необязательно, но среди чересчур законопослушных немцев лучше вести себя по-другому.
— Знакомых это пусть не волнует, — продолжил он. — Я же говорил: чуть что — вызывайте. Тем более что мне и форму нельзя терять, и бездельничать неохота. Вот вы, Рая, разве сумели бы просидеть целый день сложа руки?
Та замешкалась, решая, какими словами лучше сказать, что сумеет, и её опередила Литвинова:
— Да у какой хозяйки есть такая возможность? Дом, муж… Помните — немецкие три «к»: Kiiche, Kinder, Kirche? Для нас Kinder, правда, отпадают. Кстати, Рая, как это вы оставили сына там одного?
— Не навек же: он приедет. Окончит институт — и приедет. Как раз хватит времени, чтобы разобраться с личными делами. Конечно, лучше было бы закончить образование уже здесь, я именно так и планировала, но вмешался, что называется, человеческий фактор: я не сумела оторвать его от подружки. Я, честно говоря, не была готова, не ожидала, что это у них серьёзно.
— Она еврейка? — живо спросила Алла.
— Конечно.
Дмитрий Алексеевич подумал, что сам в такой беседе никогда не поинтересовался бы, русская ли. А на месте Раисы — не ответил бы «конечно». Для него тут ничего само собою не разумелось, но и ничто не имело значения. Ему и раньше, в незапамятные времена, когда он только раздумывал, жениться ли на Раисе, нет ли, даже тогда не приходили в голову ни такие «конечно», ни оправдания с провинциальными оговорками; обращать внимание следовало бы совсем на другое — на что он тоже не обратил. Теперь об этом «другом», придумав аллегорию, пристало бы рассказать пасынку, чтобы тот не погорячился в своём романе, буде таковой назреет, не промахнулся бы так, как он сам. Впрочем, ему трудно было понять, ответствен ли он — не по закону, а перед совестью и Богом — за Алика. Больше того, он не знал, ответствен ли за женщину, снова считающуюся его женой.
— Вышли же вы за русского, — вдруг донеслось сказанное Аллой Раисе, и он подосадовал, что, отвлёкшись на считаные секунды и пропустив несколько фраз, не может ответить на что-то, очевидно уничижительное; пришлось сделать вид, что это пролетело мимо ушей. «Впредь не расслабляйтесь, господин, — сказал он себе. — Вот, подшучивали над интеллигентскими кухоньками — извольте отведать кухонь коммунальных. Скучно, однако».
* * *
Всяк по-своему переносит пересечение часовых поясов или замену зимнего времени летним; иным, говорят, нипочём и перелёт из Москвы на Камчатку. И только новичку в эмиграции, независимо от крепости организма, неизменно бывает нелегко смириться с переводом стрелок: даже и обходясь пока старым заводом и храня в уме известную двух-, а то и восьмичасовую поправку, он всё равно больше не понимает, в каком времени живёт оставленная страна. Эта непрочувствованная разница оказывается так велика, что помыслам друзей, до сих пор зимующих на старых местах, становится теперь возможным совпасть с его собственными помыслами разве лишь в каком-нибудь абсолютном времени из учебника, текущем себе далеко за пределами самого живого воображения. Оттого-то с переходом границы бывшего Советского государства так заметно меняются речи: например, наш герой сразу заметил, что на новом месте никто не заводит политических споров, без коих невозможно себе представить беседу даже и в самом глухом уголке бывшей империи хотя бы двух россиян. Время, по старинному определению, это — пространство в бытии; отдалившись в нём на упомянутые часы, уже не отличишь одну от другой мелкие фигурки на доске (не станем называть для примера их имена — всё равно они забудутся ещё при жизни пешек, и мы, заменив их любыми другими, не нарушим игры; не сохранится, следовательно, и доли хотя бы какого-нибудь интереса к их суете).