Хорнблауэр и «Атропа»
Шрифт:
— Есть, сэр, — против воли вымолвил доктор.
— Жизнь мистера Маккулума невероятно ценна, доктор. Гораздо ценнее вашей.
В ответ Эйзенбейс промычал нечто невразумительное.
— Ваша обязанность — сохранить ему жизнь.
Хорнблауэр разжал кулаки и говорил теперь отчетливо, раздельно, после каждой фразы постукивая по столу длиным указательным пальцем.
— Вы должны сделать для него все возможное. Если вам потребуется что-то особенное, сообщите мне, я приложу в усилия, чтобы это достать. Жизнь его надо спасти или, если это невозможно, продлить, насколько удастся. Я посоветовал бы вам оборудовать
Хорнблауэр замолчал и посмотрел на доктора, вынуждая его ответить «есть, сэр». Искомые слова слетели с губ доктора, словно пробка из бутылки, и Хорнблауэр продолжил.
— Мы отплываем завтра на заре. Мистер Маккулум должен жить, пока мы не доберемся до места назначения, и дольше, достаточно долго, чтоб исполнить то, ради чего был выписан из Индии. Вам ясно?
— Да, сэр, — ответил доктор, хотя, судя по изумленному лицу, не вполне уяснил приказ.
— Для вас лучше, чтоб он оставался жить, — продолжал Хорнблауэр. — Для васлучше. Если он умрет, я буду судить вас за убийство по английским законам. Не смотрите на меня так. Я говорю правду. Закон ничего не знает о дуэлях. Я могу повесить вас, доктор.
Эйзенбейс побледнел. Его большие руки пытались выразить то, чего не мог сказать онемевший язык.
— Но просто повесить вас было бы мало, доктор, — сказал Хорнблауэр. — Я могу сделать большее, и я это сделаю. У вас толстая мясистая спина, кошка глубоко вопьется в нее. Вы видели, как секут кошками — видели дважды на прошлой неделе. Вы слышали, как кричат наказуемые. Вы тоже будете кричать на решетчатом люке, доктор. Это я вам обещаю.
— Нет! — воскликнул Эйзенбейс. — Вы не можете…
— Обращайтесь ко мне «сэр» и не противоречьте. Вы слышали мое обещание? Я его исполню. Я могу это сделать, и сделаю.
Капитан корабля, находящегося в одиночном плавании, может все, и доктор это знал. Суровое лицо Хорнблауэра, его безжалостные глаза рассеивали последние сомнения. Хорнблауэр сохранял твердое выражение лица, не показывая, о чем на самом деле думает. Если в Адмиралтействе узнают, что он приказал высечь судового доктора, возникнут бесконечные осложнения. Впрочем, в Адмиралтействе могут и не дышать о том, что случилось на далеком Леванте. Есть и другое сомнение — если Маккулум умрет, его уже ничем не воскресишь, и Хорнблауэр наверняка не станет мучить живого человека без какой-либо практической цели. Но пока Эйзенбейс об этом не догадывается, это неважно.
— Теперь вам все ясно, доктор?
— Да, сэр.
— Тогда я приказываю вам начать приготовления.
К изумлению Хорнблауэра, Эйзенбейс медлил. Хорнблауэр хотел было снова заговорить резко, не обращая внимания на жесты больших рук, но Эйзенбейс обрел наконец дар речи.
— Вы не забыли, сэр?
— Что я, по-вашему, забыл? — спросил Хорнблауэр. Настойчивость Эйзенбейса немного поколебала его.
— Мистер Маккулум и я… мы враги, — сказал Эйзенбейс. Хорнблауэр и впрямь об этом позабыл. Он так глубоко ушел в шахматную комбинацию с человеческими пешками, что упустил из виду этот немаловажный фактор. Главное в этом не признаваться.
— Ну и что с того? —
— Я в него стрелял, — сказал Эйзенбейс. Правую руку он поднял, будто целясь из пистолета, и Хорнблауэр явственно представил себе дуэль. — Что он скажет, если я буду его лечить?
— Кто кого вызвал? — спросил Хорнблауэр, оттягивая время.
— Он меня, — ответил Эйзенбейс. — Он сказал… он сказал, что я — не барон, а я сказал, что он — не джентльмен. «Я убью вас за это», — сказал он. И мы стали стреляться.
Эйзенбейс выбрал те самые слова, которые должны были разъярить Маккулума.
— Вы убеждены, что вы — барон? — спросил Хорнблауэр. Им двигало как любопытство, так и желание выгадать время, чтоб привести в порядок свои мысли.
Барон выпрямился, насколько позволял палубный бимс иад головой.
— Я знаю, что это так, сэр. Его Княжеская Светлость лично подписал мое дворянское свидетельство.
— Когда он это сделал?
— Как только… как только мы остались наедине. Лишь двое —я и Его Княжеская Светлость — пересекли границу, когда французские солдаты вступили в Зейц-Бунау. стальные пошли на службу к тирану. Не пристало, чтоб Его Княжеской Светлости прислуживал простой буржуа. Тольц дворянин может укладывать его в постель и подавать ем пищу. Ему нужен был гофмейстер для исполнения церемониала и штатс-секретарь для ведения иностранных дел, посему Его Княжеская Светлость возвел меня в дворянское достоинство, наградил титулом барона и поручил мне важные государственные посты.
— По вашему совету?
— У него не осталось других советчиков.
Все это было очень любопытно и весьма близко к тому что Хорнблауэр предполагал, но не имело отношения к делу. Как к этому делу подступиться, Хорнблауэр уже решил.
— На дуэли, — спросил он, — вы обменялись выстрелами?
— Его пуля прошла над моим ухом, — ответил Эйзенбейс.
— Значит, честь удовлетворена с обеих сторон, — сказал Хорнблауэр как бы самому себе.
Теоретически так оно и было. Обмен выстрелами, тем более пролитие крови, завершает дело чести. Принципалы могут встречаться в обществе, как если бы между ними ничего не произошло. Но встречаться как доктор и пациент… Когда возникнет это неудобство, надо будет с ним разбираться.
— Вы совершенно правы, доктор, что напомнили мне об этом обстоятельстве, — сказал Хорнблауэр, изображая судейскую беспристрастность. — Я буду его учитывать.
Эйзенбейс отупело смотрел на него; Хорнблауэр снова сделал суровое лицо.
— Но это не отменяет моего вам обещания, — продолжал он. — Мой приказ остается в силе. Он — пауза — остается — пауза — в силе.
Прошло несколько секунд, пока доктор выговорил неохотно:
— Есть, сэр.
— Не будете ли вы любезны по дороге передать новому штурману, мистеру Тернеру, чтоб тот зашел ко мне.
— Есть, сэр.
Это была просьба, перед этим — приказ, и хотя по форме они были различны, и то и другое надлежало исполнять.
— Итак, мистер Тернер, — сказал Хорнблауэр, когда штурман вошел в каюту. — Мы направляемся в Мармарисский залив и отплываем завтра на заре. Я хотел бы знать, какие ветра мы можем ожидать в это время года. Я не хочу терять временя. Важен каждый час, можно сказать — каждая минута.