Хороший Сталин
Шрифт:
Они вытащили меня из постели, поставили в трусах и майке перед собой и пришли в бешенство. Они орали и воспаляли себя. Я никогда не видел бешеных родителей — обоих, одновременно. Обычно они ругались на меня по отдельности. А тут они превратились в бешеных собак в смокинге и в длинном вечернем платье.
— Где ремень?! — крикнула мама, затолкав меня к ним в спальню.
Папа хотел было снять с себя ремень, но в его парадном одеянии ремень для порки не числился, и он полез с головой в платяной шкаф, ища ремень между галстуками. Я глядел на него, не веря.
— Ложись! — скомандовала мать.
— Куда? — удивился я. — Не буду я ложиться!
— Ты зачем пошел во двор? Тебе что говорили?! — произнес приговор отец.
— А чего такого? — все еще не верил я.
— Я тебе сказал: не сметь!
Они схватили меня, но я, полуголый, увернулся, забился
— Бей ниже, — раздался мамин голос.
Ремень заходил по голой попе — я завопил, слезы хлынули. Я вопил на всю квартиру. Я вырывался и возмущался всем своим естеством: я ничего не сделал плохого. Может быть, они испугались разбудить посла или наказание было коротким, как первый половой акт подростков, но меня быстро оставили в покое. Я уже не вопил, а выл в покрывало. Оно пахло порошком «Omo», в котором, при вскрытии коробки, я находил разноцветные стеклянные шарики — мечту всей нашей советской школы.
— Отправляйся спать!
Я лежал на своем диване со сбитыми простынями, попа опухла, никто не пришел извиниться. Они предательски тихо легли, погасили в спальне свет — меня трясло от их поведения. Я обозлился и проклял их праздники.
Родители испортили мне одно из самых важных моих удовольствий. Ненадолго, но глубоко я разочаровался в них. Эта порка была единственной в моей жизни. Но она расколола детский мир на две половины, открыв счет моих претензий к родителям. Я стал жить с ними в двух параллельных жизнях, как живут обычно муж с женой: в состоянии мира — одна история отношений, в состоянии войны припоминается другой список событий, который разрастается от скандала к скандалу. В ночь порки я вспомнил то, что случится через много лет. Я вспомнил, как мой папа, потеряв самообладание, вбегает на нашу московскую кухню с требованием к Клаве и маме немедленно прекратить разбивать мясо на доске, лежащей на полу, — под нами живет какое-то время тот самый Виноградов, и папа его трусливо боится. Я вспомнил, как в той же московской квартире, оставшись без домработницы, мама пылесосит в дикой злобе пол моей комнаты, а я вижу, что провод пылесоса отделился от аппарата, пылесос воет сам по себе, и все ее действия бессмысленны, как в чаплинском фильме. Я начинаю смеяться, а она вдруг вскипает, и, не понимая юмора, бьет меня изо всех сил по лицу. Евгения Александровна, тоже перевозбужденная приемом, страшным криком кричала на официанта:
— Как вы смели предложить после ужина Дюкло сигары? Вы что, с ума сошли? Он же — коммунист!
Бывший токарь была еще и художницей. Она рисовала в саду и на даче посла под Парижем. Отец осторожно хвалил ее пейзажи и натюрморты:
— Вот облако у вас — оно как живое.
Евгения Александровна оборачивалась на комплимент, польщенно и снисходительно. Много лет спустя я оказался в новой квартире Евгении Александровны на элитарной советской улице Алексея Толстого вместе с Веславой. Евгения Александровна с одышкой повела нас смотреть картины.
— Это — я, — говорила она, указывая на холсты, — это — тоже я, а это — Пикассо, это — Шагал, это — Леже, там — тоже я.
Считается, что французы их любили. Виноградовы умерли — квартиру, по-моему, ограбили. А может быть, нет. Все смешалось и стало неважным.
— Ты знаешь, что у тебя родился брат?
Я бегал по большому лугу с важной целью, сосредоточенный, как пружина, когда меня за руку поймала Кирилла Васильевна. Она огорошила меня. Я не только не знал, что родился
Советская колония оттягивалась в Манте. Приезжали в автобусах и на машинах. В Манте проводили маевку на траве. Летом детей отдавали в лагерь. Здесь я впервые стал читать. До этого терпеть не мог: читал с заминками, мучительно складывая буквы в слоги. Мама приходила в ужас. А тут увлекся. В мертвый час читал Жюля Верна. Том за томом. Синее собрание сочинений. Запойное чтение было подпольным. В мертвый час литература запрещалась. Входили надсмотрщики в волчьих масках. Я прятал Жюля Верна под подушку.
Кирилла Васильевна с интересом смотрела на меня. Я сказал:
— Знаю.
Не знаю, почему я так сказал. Возможно, потому что я был в нее влюблен. Кирилла Васильевна смотрела на меня с удивлением. Потом мама, которой Кирилла Васильевна сказала, что я знаю, смотрела на меня с еще большим удивлением. Но мама так и не спросила, откуда я знаю. От смущения я убежал в запущенный черешневый сад.
Там водился настоящий француз, большой парень с бессмысленным лицом. Не хочу обижать французский народ, но, по-моему парень был дебилом. Мы с ним нашли общий язык, потому что знали примерно одинаковое количество французских слов.
— Коксинель?
— Коксинель!
Но это были не «коксинель», а помесь муравьев с божьими коровками — маленькие пожарники с плоскими пятнистыми крышами, которые ползали по всему лесу. Мы с дебилом собрали пожарников в пустые спичечные коробки. Он хотел мне что-то показать. Он все время подтягивал брюки. Мы развели костер. Мне было страшно, что они там горят в коробках, но я сидел с невозмутимым лицом.
О черешневом саде в лагере ходили легенды. В него запрещалось бегать. Говорили, что там — змеи. Дебил был косолапым, с руками гориллы — он мне нравился. Мы подружились. Вместе рвали красные и желтые ягоды черешни, сидя на деревьях. Но иногда он выл. Остановится посреди сада и — воет. Однажды сложил левую ладонь трубочкой, указательный палец правой руки сунул в дырку. Я понял, что он имеет в виду. Сюда приходит много людей заниматься этим делом. Он может показать места. Я сделал вид, что мне это не очень интересно. Я гордился, что у меня друг — француз.
Он добродушно решил приучить меня к курению. Вытащил из кармана мятую голубую пачку сигарет без фильтра. Я впервые держал сигарету в зубах, засунув левую руку в карман шорт, но закурить не решался. Табачные крошки лезли в рот, щипали язык, губы прилипли к табачной бумаге, не размыкались. Я боялся, что курение даже одной сигареты фатально отразится на моем здоровье. Воображение рисовало чудовищные картины. Мнительность отступила при виде бутылки пива.
— Тю вё?
— Жё вё!
Пили из горлышка. Я снова испугался: вдруг дебильство передастся через слюну? — я представил себе, как вернусь в лагерь — косолапым дебилом — с сигаретой в зубах — испугаю Кириллу Васильевну — как она закричит — я ей отвечу нечеловеческим воем — сбегутся дети — Витя Ерофеев стал дьяволом — я полезу к Кирилле Васильевне целоваться в губы — а может быть, он дьявол? — не зря с него сваливаются штаны — не зря запрещается бегать в черешневый сад — не зря мы жгли невинных детей в коробочках — коксинель — приедут вызванные по телефону родители, а я их вообще не узнаю — Витя! Витюша! — вы меня мало любили — зачем-то родили брата — носитесь с ним — коляску купили — да, я дьявол — забыли меня — забуду русский, стою, мычу по-французски — ты веришь в Бога? — Из меня вырывается: