Хороший Сталин
Шрифт:
Было около трех часов дня. Мой папа, как обычно, обедал в парижском ресторане. На этот раз он пил вино и разговаривал с человеком, который был ему глубоко приятен. Беседа велась по-французски, хотя для обоих мужчин это был иностранный язык, поскольку мой папа так толком и не выучил английский. Его собеседником был некий господин Либик, такой же советник посольства, как и папа, в какой-то степени папин двойник, только более богатый, заокеанский. Обед подходил к концу.
— Слушайте, — не выдержал отец, — почему вы отказывались пойти со мной в этот ресторан?
— Не
— Ну, пожалуйста!
— Я был здесь один раз. Меня обслуживали два официанта. Один — пожилой, другой — видимо, практикант. Так вот, этот мальчишка так волновался, что у него тряслись руки, и он вылил из кувшинчика мне за шиворот растопленное масло!
Мужчины дружно захохотали. Французы оглядывались на них. Подали десерт. Папа взял мороженое пеш-мельба, Либик предпочел яблочный пирог. За десертом они обсуждали самые лакомые темы.
— Ну, и задачу вы нам задали с вашей Венгрией, — устало улыбнулся Либик.
Папа услышал слово «вашей» и молча ждал продолжения. За окном ресторана моросил дождь. Голуби сидели под навесами. Черные решетки парижских балконов были похожи на некрологи. Либик появлялся в папиной жизни тогда, когда в мире случались катаклизмы. Либик приглашал отца обычно в роскошные рестораны, отец — в более скромные.
— А что, собственно, там происходит? — спросил Либик.
— Фашистский мятеж, — сказал папа, ложечкой разрывая персик на мелкие части. Ложечка срывалась и неприятно стучала по стеклу.
— Мятеж? — иронически и вместе с тем несколько грозно спросил Либик, за спиной которого собралась вся военная мощь Соединенных Штатов. Но папа не испугался ни иронии, ни военной мощи.
— Ну да, — сказал отец, — мятеж.
— Я люблю дождь в Париже, — заметил Либик. — Какой удивительный покой! Как хочется поспать после обеда! Вы спите после обеда?
— По выходным дням — да, — приоткрыл папа домашнюю тайну.
— Сколько?
— Часа полтора.
— Ну, и что вы будете делать с мятежом? — зевнул Либик, вежливо прикрывая рот.
— Венгерский народ…
— Я понимаю. А вы?
— Мы оказываем ему братскую помощь.
— Владимир, — сказал Либик. — у вас есть неделя. Если вы закончите операцию раньше, чем через неделю, мы не будем вмешиваться. Коньяк?
— Сегодня плачу я, — сказал отец. — Два коньяка, — обратился он к гарсону в длинном белом переднике. — И, пожалуйста, счет.
— Я хотел бы с вами встречаться как можно реже. — Либик чокнулся коньяком. — Но боюсь, что этого не произойдет.
— Мне пора. — Отец залпом выпил коньяк. Мужчины встали и пожали друг другу руки.
— У вас великолепный твидовый костюм, — похвалил отец.
— Шотландский, — кивнул Либик. — Из Эдинбурга.
— Я был там во время войны.
— Я знаю, — улыбнулся Либик. — Я еще посижу. Выкурю трубку.
Отец спокойным шагом вышел из ресторана, небрежно прихватив у двери свой светло-серый двубортный плащ. Он сел в «Пежо-304», отъехал от тротуара и рванул по бульвару Распай в сторону посольства, разбрасывая «дворниками» нападавшие на лобовое стекло прелые листья каштана, пахнущие сладкой смертью.
— Les feuilles mortes, [13] — пробормотал отец. Он представил себе, как
— Ну что? — спросил посол Виноградов, мучительно поднимая густые брови. Он, как мальчик, ждал отца в вестибюле.
— У нас есть неделя, — быстро и мягко сказал отец.
— Пиши телеграмму, связист, — усмехнулся посол Виноградов. — На самый верх. Ты писучий.
13
Опавшие листья (фр.) — шлягер Ива Монтана.
— Мне надоело заниматься культурой, — мимоходом заметил отец.
— Понял.
Посол делил людей на писучих и неписучих. Сам был из последних.
— Подпишем вместе, если не возражаешь, — добавил он, чуть заискивая перед отцом.
— Подумаешь, — сказал я маме на ее восторженные слова, — летает вокруг Земли! Бип-бип-бип! Какой тут космос!
— Ты не читаешь газет. Весь мир в восхищении!
— Вот если бы на Луну!
— Откуда у тебя этот дух противоречия? — неприятно поразилась мама.
Она была права. Я не понял значения первого спутника. Во мне развивался дух противоречия. Я не знал, откуда он у меня. Но это был именно дух. Я был застенчив, но у меня был дух противоречия. И он разрастался. Сначала он был стихийным. Я не то чтобы придирался к чему-то. Но мне нравилось иметь самостоятельное мнение. Дух противоречия, поселившись во мне, привязывался к разным вещам, от спутника до ботинок, и доводил маму.
Я увидел модель спутника на всемирной выставке в Брюсселе и снова разочаровался: такой маленький! Кроме того, там была девочка из моей школы. Я был в нее влюблен, и она собой затмила спутник. Мы стояли с ней рядом, перед входом в советский павильон, неподалеку от блестящего, как собачьи яйца, Атомиума. Она была старше меня на год. Наши родители разговаривали, а она кривлялась и выгибалась, и мне, хотя я был в нее влюблен, было за нее стыдно. Мы ничего не сказали друг другу. Но в моем параллельном мире я включил ее во все детективные истории. Ее ранили враги — я ее перевязывал. Впрочем, дорожные истории были веселыми — там торжествовал я. Ночные, перед сном, были, напротив, мучительными. Я проигрывал по всем статьям: родители разводились, девочка гибла, все умирали. Во мне жили страхи.
На обратном пути, в Реймсе, мы посмотрели на улыбающегося ангела. В католические соборы Франции родители ходили, как в музеи, восхищаться, с зелеными путеводителями в руке, готикой. Им нравились витражи, которые нравились и мне: Сан-Шапель, Нотр-Дам, Шартр — все, как полагается. Но даже эта музейная прививка католицизма навсегда сбила меня с православного толка. Я должен был быть рыцарем святой Девы. Для меня, вне женского поклонения, религии не существовало. При моем болезненном воображении я, наверное, очень нуждался в вере. С ужасами смерти мне пришлось справляться самому, без посторонней помощи. Мне не сказали, что Бог существует. Но, наверное, будь у меня вера, я бы не стал писателем.