Храм Луны
Шрифт:
Это я о свободе, Фогг. Чувство, когда отчаяние становится таким невыносимым, таким сокрушающим, таким мучительным, — и ты вдруг начинаешь понимать, как оно же тебя и освобождает. Только так, иначе ты просто подохнешь. Тесла заставил меня задуматься о смерти, и с того момента я понял, что обязательно стану художником. Я уже давно хотел этого, но до встречи с Теслой не мог себе в этом признаться. Мой отец истово служил золотому тельцу, был чудовищный магнат и считал меня с моими мечтами никому не нужной тряпкой. Но я не сдался и стал художником, а через несколько лет мой старик сыграл в ящик у себя в конторе на Уолл-Стрит. Мне тогда исполнилось двадцать два, а может, двадцать три года, и я загреб в наследство все его деньги, все до единого цента. Ха! Так я превратился в самого богатого при жизни художника, таких больше не было никогда. Художник-миллионер. Только подумай, Фогг! Мне было столько же, сколько тебе сейчас, и я мог позволить себе все — любую сумасшедшую прихоть.
А Теслу я видел еще раз, но только позже, гораздо позже. Уже после того, как я исчез, почти что умер, уехал из Америки и снова вернулся сюда. Тысяча девятьсот тридцать девятый, тысяча девятьсот сороковой… Мы с Павлом Шумом уехали из Франции как раз перед тем, как туда вошли немцы, — собрались, упаковались и были таковы. Нам больше некуда было податься — американскому калеке и русскому поэту, а оставаться там
Итак, я снова был в Нью-Йорке, и мы с Павлом стали совершать прогулки по городу. Вот как мы с тобой сейчас: он катил кресло, мы смотрели на то, что было перед нами, — но гуляли гораздо дольше, целыми днями. Павел видел Нью-Йорк в первый раз, и я рассказывал ему о нем, пытался заново свыкнуться с городом юности. Как-то летом тридцать девятого мы зашли в Национальную библиотеку, что на перекрестке Сорок второй улицы и Пятой авеню, потом остановились передохнуть в Брайант-парке. Вот там-то я и увидел Теслу снова. Павел сидит рядом со мной на скамейке, а всего в десяти-двенадцати шагах от нас этот старичок кормит голубей. Он стоит, а птицы летают вокруг него, садятся ему на плечи и голову — дюжины воркующих голубей, — гадят прямо ему на одежду и клюют крошки с его ладоней, а старик еще и болтает с ними, называет их своими пташечками, лапочками, своими ангелами. Как только я услышал этот голос, так сразу понял: это Тесла, — а когда он обернулся в мою сторону, то сомнений у меня не осталось. Восьмидесятилетний старик, полулысый, полуседой, совсем как я сейчас. Увидев его, я чуть не расхохотался. Вот какой он стал, кумир моей юности, гений, пришелец из космоса. Теперь это был просто дряхлый, ни на что не годный старик, и только-то. «Вы — Никола Тесла, — обратился я к нему. Именно так, церемоний я не терпел. — Вы — Никола Тесла, — сказал я, — в свое время я вас видел». Он улыбнулся мне и слегка поклонился. «Я сейчас занят, — ответил он, — может быть, поговорим в другой раз». Я повернулся к Павлу и сказал: «Дай мистеру Тесле денег, Павел, ему они, верно, пригодятся купить еще корма для птиц». Павел встал, направился к Тесле и протянул ему десятидолларовую бумажку. То было событие века, Фогг, неповторимое событие. Ха! Никогда не забуду замешательства в глазах этого сукина сына. Мистер Грядущий день, пророк нового века! Павел протягивает ему бумажку, и я вижу, как он силится не заметить ее, оторвать взгляд от денег и — не может. Просто стоит и пялится на десять долларов, будто какой-нибудь слабоумный побирушка. И наконец берет деньги, буквально выхватывает их у Павла и запихивает себе в карман. «Очень мило с вашей стороны, — бормочет он, — очень мило. Моим дорогим голубкам всегда нужны крошечки, они все подбирают». Потом он отвернулся от нас и заворковал что-то своим птицам. Павел повез меня дальше, и на этом все кончилось. Больше я его никогда не видел.
Эффинг помолчал немного, словно смакуя воспоминания о своей жестокости. Потом, уже спокойнее, заговорил снова:
— Значит, я продолжаю. Ты об этом эпизоде не думай, пиши себе и пиши, и все будет в порядке. Так или иначе, все будет сказано, все выйдет на чистую воду. Так я говорил о Лонг-Айленде? О Томасе Моране и о том, как все началось. Видишь, я ничего не забыл. Ты пиши-пиши, все подряд, а то никакого некролога не получится, если ты писать не будешь.
Втравил меня в это дело Моран. В семидесятых он путешествовал по Западу и исколесил его весь вдоль и поперек. Он, конечно, путешествовал там не в одиночку, как Ральф, который блуждал по диким местам подобно дремучему паломнику. Моран… — ну как бы это сказать…
— Моран подходил к путешествию не так. Он делал все со вкусом. В семьдесят первом он был штатным художником в экспедиции Хэйдена, а потом, в семьдесят третьем, отправился туда же вместе с Пауэллом. Мы с тобой читали книгу Пауэлла пару месяцев назад; там все иллюстрации сделаны как раз Мораном. Помнишь ту картину — Пауэлл повис на краю скалы и изо всех сил старается удержаться одной рукой? Отлично сделано, согласись. Моран знал толк в рисовании. Он и прославился-то как раз тем. что написал тогда. Именно он показал американцам, как выглядит Запад. Он первым написал Большой Каньон, и картина висит теперь в самом Капитолии в Вашингтоне; первые изображения Йеллоустона, Пустыни Большого Соленого Озера, страны каньонов на юге штата Юта — это все тоже Моран. Вездесущая Прибыль! Запад нанесли на карту, нарисовали уйму картин, нафотографировали, превратили в огромную американскую фабрику прибылей. А ведь то были последние нетронутые островки континента, белые пятна, никем до того не исследованные. А теперь — пожалуйста, все это таинство подают каждому на маленьком кусочке холста — любуйтесь! «Золотой костыль», который взял да и проткнул сердце этой страны!
Я не был таким художником, как Моран, — тебе не стоит так думать. Я принадлежал к новому поколению и свысока смотрел на все это романтическое слюнтяйство. В шестом или седьмом году нашего века я жил в Париже и все новые веяния мне были известны не понаслышке. Фовисты, кубисты — эти направления кружили мне голову в юности, а как только уловишь вкус будущего — обратной дороги уже нет. Со всей художественной братией я познакомился на выставках Стиглица на Пятой авеню, мы вместе ходили по барам и говорили об искусстве. Им нравилось то, что я писал, и они вовсю меня расхваливали, называя не иначе как новым ярким дарованием. Марин, Дав, Демут, Мэн Рэй, — не было художника, с кем бы я не был знаком. Я тогда был дьявольски хитрым лисом, в моей голове постоянно роились какие-нибудь остроумные идеи. Вот сейчас все говорят об Арсенальной выставке, а для меня и тогда, когда ее организовали, ничего нового в ней не было. И все же я не был похож на большинство художников своего поколения. Меня совершенно не интересовали линии, механические абстракции, интеллектуальное искусство, в общем холст как целый мир — все это мне казалось бесперспективным. Я был колористом, моей темой был воздух, просто воздух и свет — сила света, которая привлекает взгляд. Я по-прежнему рисовал с натуры, и потому-то мне интересен был такой мастер, как Моран. Он был из старой гвардии, писал в духе Тернера. Это было у нас общее, так же как и страсть к пейзажу, страсть к изображению
Случилось это в 1916-м. Мне тогда уже было тридцать три, я уже был женат где-то года четыре. Ничего глупее не сделал за всю свою жизнь — женился! Ее звали Элизабет Уилер. Она была из богатой семьи, так что вышла за меня не ради денег, а может, и ради них, судя по тому, как у нас дальше все сложилось. Очень скоро я понял, в чем дело. В нашу первую брачную ночь она рыдала, как ребенок, и после этого врата блаженства наглухо захлопнулись. Ух, я то и дело штурмовал эту крепость, но больше от злости, чем почему-либо еще. Просто чтобы поняла: от этого раз навсегда не открутишься. Даже теперь удивляюсь: и что меня дернуло жениться на ней? То ли мордашка у нее была уж очень смазливенькая, то ли сама она была уж очень пухленькая да гладенькая — не знаю. Они тогда все до замужества были девственницами… Я надеялся, что она привыкнет и научится получать от этого удовольствие. Но у меня так ничего и не вышло: она все время плакала и вырывалась, то и дело принималась визжать — в общем, сплошная мерзость. Она меня воспринимала так, словно я был зверем и посланцем дьявола. Зараза, фригидная сука! Ей бы в монастыре жить. Я показал ей скрытую, запретную часть мира, благодаря которой он и существует, а она меня так никогда за это и не простила. Гомо эректус, эта тайна мужской плоти — для нее это был один ужас. Лишь завидев, что с этой плотью происходит, она умирала от страха. Ну я не буду на этом подробно останавливаться. Это старо как мир, ты наверняка и сам о таком уже наслышан. Развлекался я на стороне. Возможностей было хоть отбавляй, поверь, мое мужские достоинства никогда не оставались без внимания. Я был тогда франтом, одевался с иголочки, с деньгами проблем не было, мое хозяйство всегда было на стреме. Ха! Было бы время, с удовольствием проболтал бы с тобой немножко об этом. О том, в каком ритме у меня все работало, похождения моей средней ноги. Две другие конечности могут и не действовать, а их крошка-брат живет себе в свое удовольствие. Даже сейчас, Фогг, ты не поверишь, но Малютка не унимается.
Ну, ладно, ладно, хватит об этом. Это не суть важно. Я просто пытаюсь воссоздать некий фон, описать тебе обстановку. Если, возможно, будет не очень понятно, почему со мной случилось то, что случилось, моя жизнь с Элизабет кое-что для тебя прояснит. Я не говорю, что это была единственная причина, но и не последняя, это уж точно. Когда судьба предложила мне такой крутой вираж, я ничуть не пожалел, что придется исчезнуть. В возможности стать умершим я нашел даже пользу.
Но сначала у меня такого, конечно, и в мыслях не было. Ну, месяца три-четыре, прикидывал я, а потом вернусь. Мои ньюйоркские приятели решили, что я тронулся, раз собираюсь туда, им это было непонятно. Езжай в Европу, говорили они, в Америке ничего путного не найдешь. Я им объяснял, почему собираюсь на Запад, и чем больше я об этом говорил, тем больше сам заводился. Просто бредил этим путешествием и не мог дождаться, когда же мы тронемся в путь. К тому времени я уже решил взять кого-нибудь с собой, а именно молоденького парнишку Эдварда Бирна — Тедди, как звали его родители. Мы дружили с его отцом, и как раз он уговорил меня взять с собой своего сына. Я особенно не возражал, думал, что компания не помешает, тем более, что Бирн был живым, сообразительным парнем, пару раз мы уже выходили с ним из разных ситуаций, и я знал, что у этого мальчишки есть голова на плечах. Упорный, толковый и сильный юноша лет восемнадцати-девятнадцати. Он мечтал стать картографом, поступить на работу в Службу геологии, геодезии и картографии США и посвятить свою жизнь изучению и обследованию неведомых мест. Такое было время, Фогг. Тедди Рузвельт, висячие усы, всякое такое мужеское лихачество. Отец Бирна накупил ему горы снаряжения: секстант, компас, теодолит, все-все, — а я запасся принадлежностями живописца, которых хватило бы годна на два. Карандаши, рашкули — это угольные грифели, пастель, масляные краски, кисти, рулоны холста, бумага, — я рассчитывал плодотворно поработать. Все, что наговорил мне Моран, к тому времени уже накрепко засело у меня в голове, и я ожидал от этого путешествия очень многого. Я намеревался создавать там шедевры, и, ясное дело, не хотел попасть впросак из-за нехватки каких-нибудь кистей или бумаги.
Хотя в постели Элизабет и была холодной как ледышка, она забеспокоилась, узнав, что я собираюсь уехать. Чем ближе становился день отбытия, тем больше она страдала: то заливалась слезами, то умоляла меня отменить поездку. Мне это до сих пор непонятно. Другая бы на ее месте радовалась, что я наконец отвяжусь от нее. Но она была непредсказуемая женщина и всегда поступала так, как ты и предположить не мог. В последнюю ночь перед отъездом она пошла на героическую жертву. Может, она перед этим даже чуточку выпила, — ну, ты понимаешь, для храбрости, — а потом бросилась в бой, перешагнула через себя и отдалась мне. Раскинула руки, закрыла глаза, ну точно какая-нибудь там чертова мученица. Никогда этого не забуду. О, Джулиан, повторяла она, о, любимый мой. Как большинство сумасшедших, она, вероятно, чуяла наперед, что случится, вероятно, чувствовала: все в нашей жизни переменится навсегда. Ну, я сделал, что надо, в ту ночь — в конце концов, это был мой супружеский долг, — но это не остановило меня, и на следующее утро я уехал. Больше я ее никогда не видел — так уж распорядилась судьба. Ну да ладно. Я просто рассказываю тебе факты, а ты уж воспринимай их как хочешь. Та ночь не осталась без последствий. Можно было бы и не говорить об этом, но прошло немало времени, прежде чем я узнал, что это были за последствия. Тридцать лет прошло, тридцать, почти целая жизнь. Последствия… Так-то, молодой человек. От последствий никуда не денешься, хочешь ты того или нет.
Мы с Бирном отправились поездом. Через Чикаго и Денвер до Солт-Лейк-Сити. В то время это было бесконечно долгое путешествие, и когда мы наконец туда добрались и сошли с поезда, у меня было чувство, что я протрясся в нем целый год. Был апрель 1916 года. В Солт-Лейк-Сити мы отыскали проводника, но чуть позже в тот же день — только подумай — он обжег себе ногу в кузнечном цехе, и нам пришлось искать другого. Дурное это было предзнаменование, по началу об этом никогда не задумываешься, просто продолжаешь делать то, что намеревался. Человека, который нам достался, звали Джек Скорсби. Бывший кавалерист, лет сорока восьми — пятидесяти, старожил в тех краях. И нам сказали, что он хорошо знает всю округу, лучше всех. Пришлось поверить на слово. Я ведь никого не знал из тех, с кем разговаривал, и они могли наболтать мне все что им вздумается, им-то было все равно. Для них я был просто чужаком, богатым желторотым новичком с далекого Востока, и что за нужда им была со мной церемониться? Вот так все и получилось, Фогг. Нам ничего не оставалось, как слепо довериться судьбе и понадеяться на лучшее.