Храм Луны
Шрифт:
— Терпеть не могу шипения этих дьявольских штук. Одно рычанье и фырканье, так и с ума сойти можно. Я хочу слышать только один звук — скрип твоей ручки по обычной бумаге.
Я объяснил ему, что на профессионального секретаря не учился.
— Я не знаю стенографии, и мне иногда нелегко разобрать то, что я сам написал.
— Тогда в свободное время печатай записанное, — посоветовал он. — Я дам тебе машинку Павла. Замечательная добрая старая штуковина. Я ему купил ее в тридцать девятом, когда мы вернулись в Америку. «Ундервуд». Таких теперь больше не делают. Она весит, пожалуй, тонны три с половиной.
В ту же ночь я откопал эту машинку в углу шкафа в своей комнате и устроил на приставном столике. И с тех пор по несколько часов каждый вечер я разбирал и печатал страницы, записанные в наши утренние часы воспоминаний. Работа была утомительная, но слова Эффинга довольно прочно держались у меня в голове, и я почти ничего не упускал из сказанного.
После смерти Бирна, продолжал Эффинг, он потерял всякую надежду на возвращение. Не проявляя особого рвения, попытался выбраться из каньона, но очень скоро
Эффинг сказал мне, что он тогда сошел с ума, но я не спешил воспринимать его слова буквально. Он говорил, что после смерти Бирна исступленно выл почти не переставая три дня подряд, пачкая лицо кровью, выступавшей на руках, — руки он сдирал, карабкаясь по кручам. Но если учесть постигшие его несчастья, такое поведение не казалось мне странным. Я и сам отдал дань вою и воплям во время грозы в Центральном парке, хотя мое положение и не было таким отчаянным, как его. Когда человек понимает, что дошел до предела, совершенно естественно, что ему хочется завыть. Воздух поднимается у него из легких и душит, он не может дышать, пока не вытолкнет его из себя, не выкричит изо всех сил. Иначе собственное дыхание задушит его.
Утром четвертого дня, когда пища кончилась, а воды во фляге осталось меньше, чем на чашку, Эффинг заметил на вершине одной из ближайших скал нечто, напоминавшее пещеру. Неплохое место, чтобы там спокойно умереть, подумал он. Место, защищенное от солнца и недоступное для стервятников, настолько укромное, что его никто никогда не отыщет. Собравшись с духом, он начал изматывающий путь наверх. На это у него ушло почти два часа, и когда он дополз, то полностью выбился из сил и едва стоял на ногах. Пещера оказалась гораздо больше, чем виделась снизу, и Эффинг с удивлением обнаружил, что при входе в нее ему даже не придется наклоняться.
Он оттащил закрывавшие вход ветви и сучья и зашел внугрь. Вопреки его ожиданиям, пещера была обитаема. Она уходила на двадцать с лишним футов в глубь скалы, и на этом пространстве расположились кое-какая мебель: стол, четыре стула, шкаф, пузатая плита-развалюха. Это был настоящий дом, можно сказать, со всеми удобствами. Все было прибрано, аккуратно расставлено и отдаленно напоминало незатейливый домашний уют. Эффинг зажег стоявшую на столе свечу и взял ее, чтобы осмотреть темные утлы помещения, куда не доходил дневной свет. У левой стены он обнаружил кровать. В ней лежал человек. Эффинг подумал, что он спит, и покашлял, чтобы сообщить о своем присутствии. Ответа не последовало, и тогда он нагнулся и поднес свечу к лицу спящего. Тот был мертв. Не просто мертв, а убит. На месте правого глаза у лежавшего зияла большая дыра от пули. Левый глаз тупо смотрел в темноту, подушка под головой была залита кровью.
Эффинг отошел от трупа, направился к буфету и нашел там массу еды. Консервы, солонину, муку и прочее — еды на полках одному человеку хватило бы на год. Он отломил полбуханки хлеба и вскрыл две банки консервированных бобов. Утолив голод, стал обдумывать, кем бы мог быть этот мертвец и что с ним делать. У него уже созрела идея, оставалось только воплотить ее. Скорее всего, незнакомец был отшельником, размышлял Эффинг, и жил один, а если это так, то мало кто знает, что он здесь. Из всего увиденного (тело еще не разложилось, даже отвратительного запаха тления еще не было, да и хлеб не успел зачерстветь) он заключил, что убийство произошло совсем недавно, может, даже всего несколько часов назад — а это значило, что единственный, кто знает о смерти обитателя пещеры, это тот, кто его убил. Ничто не мешает занять жилище отшельника, решил Эффинг. Они примерно одного возраста, примерно одних габаритов, у обоих светло-каштановые волосы. Отрастить бороду и начать носить одежду убитого совсем не трудно. Он примет образ отшельника и продолжит жить за него, как будто в него самого переселилась душа этого человека. Если кто придет навестить его, он просто прикинется тем, кого на самом деле нет (интересно будет посмотреть, насколько ему это удастся). А если вдруг что-нибудь будет не так, у него есть ружье для самозащиты. Он надеялся, что в любом случае удача будет на его стороне, поскольку не похоже, чтобы к отшельнику часто наведывались гости.
Сняв с незнакомца одежду, Эффинг вынес труп из пещеры и оттащил его к противоположной стороне скалы. И там ему открылось самое неожиданное
Прошло несколько месяцев. Поначалу Эффинг был настолько ошарашен свои неожиданным счастьем, что не обращал внимания на окружающее. Он отъедался и отсыпался, а когда солнце не было слишком жгучим, сидел на камнях у своей пещеры и наблюдал, как яркие разноцветные ящерицы снуют вокруг ног. Вид со скалы открывался необозримый: беспредельные просторы на сотни миль, — но он редко смотрел на них, а чаще занимался необходимыми делами вблизи пещеры: ходил за водой к источнику, искал дрова, возился внутри своего нового дома. На пейзаж он уже вдоволь насмотрелся, так что теперь решил его не замечать. Потом, как-то сразу, ощущение покоя стало его тяготить, и он вступил в полосу отчаянного, почти невыносимого одиночества. Его снова захлестнул ужас, он постоянно вспоминал происшедшее с ним несколько месяцев назад, и следующие недели две он был опасно близок к тому, чтобы наложить на себя руки. Его разум помутился; страхи порождали искаженные чувства, и не раз он представлял себе, что умер в тот самый момент, когда переступил порог пещеры, и теперь стал пленником некой сатанинской загробной жизни. Однажды в припадке безумия он взял ружье прежнего хозяина пещеры и застрелил своего осла, посчитав, что сам отшельник перевоплотился в несчастное животное и вернулся негодующим призраком, чтобы преследовать Эффинга своим зловещим криком. В любом случае, осел знал всю правду о художнике, и тому ничего не оставалось, как уничтожить свидетеля своего собственного перевоплощения. После этого ему захотелось непременно установить личность убитого, и он методично обследовал все углы пещеры в поисках хотя бы каких-нибудь сведений: дневника, пачки писем, вылетевшего из книги листа, — всего, что помогло бы узнать имя отшельника. Но все было напрасно, не удалось найти ничего, что говорило бы об обитателе пещеры.
Через две недели он постепенно стал приходить в себя, понемногу возвращаться к состоянию, которое можно было бы отдаленно назвать спокойствием духа. Такое не может длиться вечно, сказал он себе, — и только это было для него утешением, только эта мысль придавала ему мужество, чтобы жить дальше. Наступило время, когда запасы пищи заметно уменьшились, и в скором времени ему бы пришлось искать другое райское место А ведь он наметил себе пробыть здесь хотя бы год или даже чуть больше, если жить экономно. К тому времени все уже перестанут надеяться на их с Бирном возвращение. Он сомневался, что Скорсби отправил его письмо, но даже если и отправил, от этого ничего не изменится. На деньги Элизабет и отца Бирна пошлют поисковую экспедицию. Порыскают по пустыне месяц-другой, усердно высматривая потерявшихся, — наверняка нашедшим будет гарантировано вознаграждение, — но так ничего и не найдут. Самое большее отыщут могилу Бирна, но и это весьма маловероятно. Даже если и найдут, она никак не укажет им путь к его пещере. Джулиан Барбер пропал, и точка. Надо только продержаться до тех пор, пока его перестанут искать. В нью-йоркских газетах появятся некрологи, состоится поминальная церемония, и на этом все закончится. И как только это произойдет, он сможет жить как захочет, сможет стать кем захочет.
Все же лучше не торопиться, считал Эффинг, и хорошо, если бы прошло даже больше года, положенного им на свои поиски. Чем дольше он пробудет в небытии, тем безопаснее будет потом, когда он выйдет в свет. Поэтому он стал вести исключительно экономную жизнь и делал все, чтобы продержаться здесь как можно дольше: ел только раз в день, собирал дрова на зиму, старался тренироваться, чтобы стать выносливее. Он начертил для себя всевозможные графики и каждый вечер, перед тем как лечь спать, скрупулезно отмечал, сколько чего израсходовал за день, и это очень дисциплинировало. Сначала было трудно придерживаться намеченных планов, и он часто поддавался искушению съесть лишний кусочек хлеба или тушенки, но сами предпринимаемые усилия внушали надежду — ведь зачем-то они делались, — и это помогало ему не падать духом. Появилась возможность проверить, насколько он может противостоять своим слабостям, и по мере того, как действительное постепенно приближалось к желаемому, он имел возможность радоваться победе над собой. Он понимал, что это всего лишь игра, но для участия в ней требовался истинный фанатизм, и именно предельная самодисциплина позволила ему продержаться и не поддаться унынию. Через две-три недели этой новой, аскетической жизни он почувствовал острое желание снова заняться живописью. Однажды ночью, сидя с карандашом в руке и записывая в блокнот короткие заметки о сделанном за день, он внезапно стал набрасывать на соседней странице небольшой эскиз горы. Не успел он даже осознать, что происходит, а набросок уже был готов. Всего за полминуты — но в том неожиданном, неосознанном движении руки он ощутил такую творческую силу, какой не испытывал ни разу прежде. В ту же ночь он распаковал свои кисти и краски и с тех пор — пока не кончились все запасы — все писал и писал, каждое утро, на заре уходя из пещеры и проводя за работой весь день. Так продолжалось два с половиной месяца, и за это время ему удалось написать около сорока полотен. Несомненно, сказал он мне, это был самый счастливый период его жизни.