Хранилище
Шрифт:
Эта гонка на бульдозере глухой ночью по особой зоне вдоль Хранилища, сквозь роящиеся хлопья снега, а главное, как я считал, во имя торжества справедливости на этом оцепленном колючей проволокой кусочке земли, вызвала во мне такой подъем, что от полноты чувств я замычал, замурлыкал и наконец запел во все горло:
А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!
Веселый ветер! Веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил все на свете ...
И
Про мускулы стальные,
Про смелых и больших людей!
Именно таким я и ощущал себя сейчас — смелым и большим! Я понимал, что поднимаю бунт против лейтенанта, что он этого мне не простит, возможно, кара будет жестокой, ведь он тоже вырос на словах припева: «Про мускулы стальные, про смелых и больших людей... » Но песня, звучавшая во мне, все же, как мне казалось, хотя и с теми же самыми словами, в принципе была другой! Она несла не закабаление стальными мускулами, а освобождение — ведь для борьбы за свободу тоже нужны стальные мускулы.
Это был ночной полет! Бой, сражение, битва! Бульдозер слушался меня и я был счастлив.
Кто привык до победы бороться,
С нами вместе пускай запоет!
До подъема я успел расчистить обе длинные дороги вдоль Хранилища, площадь перед ним и главную дорогу от проходной. Когда я проезжал мимо казармы, направляясь в сарай, лейтенант в одних плавках обтирался снегом. Он явно торопился, движения его были резкими, судорожными. На меня он не обратил внимания или мне так показалось из-за густо падающего снега.
Я загнал бульдозер на место. Едва успел сбить веником снег с крыши и крыльев, как в дверях появился лейтенант — уже в форме, скулы сведены, в глазах тусклый блеск, как у голодного зверя.
— Кто позволил использовать технику в особой зоне? Кто помог?
Я показал ключи:
— От сарая свил с доски, а этот — торчал здесь, в замке зажигания.
— Врешь!
— Ты давай полегче на поворотах.
Мне показалось, что вот-вот он меня ударит, и я инстинктивно отступил к стене.
— Ты за это ответишь! — прошипел он, все поправляя, поправляя, поправляя кобуру трясущимися пальцами.— И назовешь всех! Всех!
Смотреть на него было неприятно и страшно, я отвернулся и снова занялся очисткой бульдозера. Выругавшись, лейтенант ушел. Меня разобрал смех — отчего, сам не пойму.
Вернувшись в казарму, я неторопливо разделся, вытер замасленные руки об полотенце — умываться сил уже не было. Залез в кровать и уснул с чувством выполненного долга.
10
6 и 9 августа — Хиросима и Нагасаки — восприняты были на лужайке однозначно:
— Братцы, слыхали? Американцы япошек припекли...
— Ага. Говорят, какую-то газовую бомбу сбросили, пожгли, как тараканов...
— Так им и надо, пускай
— Умник! А дитев-то сколько погибло! Дитев-то за что?
— М-да, это он прав, детей надо бы пощадить...
— А наших щадили? Щадили?! Больно добренькие!
— Так то фашисты...
— А эти? Не фашисты? Та же самая сволочь!
— И чего не сдаются? Гитлеру уже третий месяц капут, а эти все кусаются...
— Вот и докусались. Два города как не бывало!
— Правильно шарахнули! Как с нами, так и с ними. Война!
— Нам бы такую газовую...
— Наверняка есть.
— А че же медлим? Еще пару гвоздануть и — банзай-харакири!
— Значит, не время...
Учитель физики Иван Устинович объяснил на первом же уроке, что бомбы, сброшенные на Хиросиму и Нагасаки, никакие не газовые, а атомные: одна из урана, другая из плутония. Причем, урана и плутония было истрачено всего по несколько килограммов — клади в портфель и неси! Чудеса! Значит, в войну включились физики...
В ту осень мы с Витькой Потаповым записались в физический кружок. За нами хвостом потянулись и другие — почти весь класс. Хотелось узнать, каким это образом такие крошечные частички, невидимые даже в самые сильные микроскопы, могут производить такие жуткие разрушения. Война, которую мы пережили, отбила у нас страсть к военным играм, но бомба, которая в один миг испепеляет целый город, будоражила наше воображение, казалась чем-то вроде фантастического гиперболоида. Мы еще не понимали, в какую игру нас затягивало Время...
Иван Устинович был в затруднении — кабинетик тесный, приборов мало, а те, что есть, не действовали, столов не хватало, проводка сгорела. Однако мало-помалу дружными усилиями проводку починили, столов натаскали, приборы раздобыли. Первые опыты — вольтова дуга и вращение рамки с током в магнитном поле — не вызвали особого восторга. Часть «физиков» отсеялась. Зато свечение трубок, заполненных инертными газами — аргоном, неоном, криптоном — было действительно чудом! К стеклянной трубке, в которой ничего нет, кроме «следов» какого-то странного газа, подносишь два проводничка под высоким напряжением, и трубка вспыхивает сине-голубым, оранжево-красным, ярко-белым светом. И свет этот, как живой — трепыхается, ходит волнами, дробится на полоски, пульсирует. А еще красивее — разложение белого света на спектр, радуга, которую можно получать в любой момент, когда захочешь, и любоваться ею, сколько хочешь.
Физика захватывала меня красотой и чудом, обманчивой простотой получения чуда: казалось, стоит лишь чуть-чуть пошевелить мозгами, и вот оно — небывалое, неслыханное, невиданное. Отложены «Отцы и дети» Тургенева и «Казаки» Толстого, взяты в библиотеке «Занимательная физика» Перельмана, книги о звездах, о свете, об атомах и частицах. Судьба моя стала закладываться — кирпичик за кирпичиком — открытиями давних и не очень давних лет, далекими и неведомыми мне людьми, их азартным поиском истины, напряжением ума и души...