Христа распинают вновь
Шрифт:
Яннакос хотел привести своего ослика, чтоб и тот принял участие в похоронах, потому что от Михелиса он узнал о ячмене, завещанном капитаном. Но поп Григорис рассердился.
— А что, разве он не божье создание? — возразил Яннакос.
— У него нет бессмертной души, — ответил возмущенный поп Григорис.
— Если бы я был богом, — прошептал Яннакос, — я бы и осликов пропускал в рай.
— Рай не конюшня, а дом божий! — закричал поп и прогнал его.
— Я бы их пропустил в рай, — сердито бормотал Яннакос, следуя за процессией, —
И когда яма была уже засыпана и люди разошлись, Яннакос отвел в сторону Михелиса и Костандиса, ибо не мог больше один хранить тайну, и сказал, им:
— Я должен, братья, кое-что вам доверить, но пусть это будет нашей общей тайной — еще никто этого не знает… У Манольоса появилась страшная болезнь на лице. Он стал похож на осьминога, словно сатана прилепил ему на лицо морду из сырого мяса. Не знаю, ребята, что и сказать… Или Манольос святой и только теперь это стало ясно? Потому что такими болезнями хворают, насколько мне известно, только святые отшельники…
— Это наверняка от святости… — сказал Костандис. — Святой он, святой, а мы и не понимали этого столько лет…
— Слишком-то не фантазируй, Костандис, — заметил Михелис, огорченно слушая эти новости. — Подожди, мы сперва все обдумаем, спросим у какого-нибудь врача…
— Давайте, — предложил Яннакос, — в воскресенье после обеда поднимемся на гору и навестим его… Я припас подарок для него… — И он вынул из-за пазухи маленькую книжку в позолоченном переплете.
— Евангелие. Мне его прислал вчера вечером отец Фотис через старика Христофиса. Он хочет, чтобы мы прочли его, мы, четверо корзинщиков, — так он нас ласково называет из-за тех четырех корзин с продовольствием! Он получил и тот рис со шпинатом, о котором я вам говорил, его съели голодающие, и вот теперь он шлет нам свое благословение и это евангелие.
Они перешагивали через могилы, где покоились их предки. На могилах росла ромашка. Земля стала мягкой от дождя, пахло сыростью. Друзья остановились на минуту, вдыхая влажный, теплый воздух, пропитанный легким горьковатым ароматом ромашки.
Михелис вздохнул; мысли его вдруг перенеслись к невесте, к его Марьори. Он вспомнил ее исхудалое лицо, ее глаза, обведенные синевой, платочек, который она прижимала ко рту, сдерживая кашель.
Он вспомнил, что еще мальчишкой пришел как-то раз сюда со своим отцом, когда почему-то откапывали девочку. Он видел ее однажды в своем доме — хорошенькая, кудрявая толстушка, с голубыми глазами, она все время улыбалась… Михелис остановился рядом с отцом над могилой; могильщик лопатой выбрасывал землю и укладывал ее в кучу вокруг могилы. Он искал кости девочки. Ее отец стоял наверху с маленьким деревянным ящиком, чтоб сложить их туда. И вдруг могильщик сунул обе руки в землю и вынул грязный череп… Маленький Михелис начал плакать. Ведь это была голова той красивой девочки с кудрявыми волосами!
С тех пор прошло уже двадцать лет, а он все ещё не мог пройти через кладбище, не вспомнив об этой красивой девочке и ее черепе…
— Что с тобой случилось, почему ты вздыхаешь, Михелис? — спросил его Яннакос.
Но Михелис толкнул ворота с железным крестом над ними.
— Пошли — сказал он.
Они молча направились к селу. Позади послышались тяжелые шаги. Они обернулись.
— Панайотарос, — сказал Костандис. — И этот дикарь ходил на похороны.
— Узнал, наверно, — прибавил Яннакос, — что и он не забыт в завещании; теперь идет к дому капитана, чтобы забрать гипсовую статуэтку, английскую королеву, и съесть ее.
— Давайте подождем его и пойдем с ним вместе, — предложил Михелис. — Давайте подбодрим его немного.
Остановились. Но Панайотарос, не здороваясь с ними, ускорил шаг, чтобы перегнать их. С того дня, когда совет старост выбрал его изображать Иуду, — потому что, как ему сказали, у него рыжая борода, — он не мог больше смотреть в глаза тем, кто должен был изображать верных и святых апостолов.
«Ну и морды, — говорил он про себя, — и они будут изображать апостолов! Я гораздо лучше, чем они, хоть я и дикарь; ведь я больше их мучаюсь и в доме своем; и вне дома, и в самом себе… Я плачу, когда остаюсь один, а они плачут на людях… Я понимаю, что значит любовь, чувствую свой позор и плачу, а они, когда любят, чувствуют себя счастливыми и улыбаются… Противны они мне, пропади они пропадом! Один со своим осликом, другой со своей кофейней, третий с богатством и своей Марьори… А у меня ничего нет! Мне хочется сжечь свою мастерскую, выгнать на все четыре стороны жену и дочерей и убить женщину, которую я люблю. Кто же Иуда? Вот эти ловкачи и счастливчики или я?»
— Эй, Панайотарос! — крикнул ему Яннакос. — Ты что, считаешь ниже своего достоинства говорить с нами?
— Здравствуйте, лжеапостолы! — рявкнул Гипсоед. — Где же ваш Лжехристос?
— А ты все еще не можешь успокоиться? — сказал Костандис. — Это же игра, неужели ты до сих пор не понял?
— Игра это или не игра, — ответил седельщик, — а вы мне всадили нож в сердце. И жена называет меня Иудой, и дети на улицах меня дразнят, и женщины, когда я прохожу, испуганно закрывают двери. Вы меня и вправду превратите, будьте вы прокляты, в настоящего Иуду! Пусть грех будет на вашей душе!
— Люди тебя любят, — сказал Михелис, — не сердись! Вот и капитан, умирая, вспомнил тебя и оставил завещание…
— Гипс он оставил, английскую королеву, чтоб я ее съел, — вот как он сказал! Чтоб ему пусто было!
— Не бери на себя греха, — сказал Михелис, — его могила еще тепла. Возьми свои слова обратно.
— Чтоб ему пусто было! — снова рявкнул Панайотарос, и лицо его, изрытое оспой, вспыхнуло. — Оставьте меня в покое, говорю вам!