Хромой Орфей
Шрифт:
– С какой бы стати я стала возражать?
– поспешила ответить она.
Подчеркнуто легкомысленный тон ее ответа, судя по всему, удивил его, но он не показал виду; лицо, освещенное снизу глазком приемника, осталось неподвижно.
– Знаешь, я обнаружил здесь любопытную пластинку. Она завалилась в недра приемника. Видимо, осталась после того еврея. Хочешь послушать? Она, наверно, на идиш, я в этом не разбираюсь.
Не ожидая ответа, он опустил адаптер на пластинку и оперся локтем на ящик приемника. Лицо у него вдруг стало очень усталым.
Она не понимала слов - видимо, это был библейский псалом, но и без слов брало за душу: высокий, похожий на женский, голос заполнил уютную, погруженную в полумрак комнату, он нарастал, надламывался в мучительном рыдании и затихал, в жизни она не слышала ничего более скорбного и душераздирающего, чем этот жалобный голос певца, который, казалось, проникал до самых кончиков нервов,
Она порывисто встала - стряхнуть с себя это гнетущее состояние, не поддаваться ему!
– и с мольбою в глазах подошла к нему. Он понял и выключил приемник, не дав довертеться пластинке.
– На сегодня хватит, а?
– сказал он с чуть заметным раздражением человека, который против своей воли поддался чему-то чуждому. И скрыл это раздражение улыбкой.
– Меня тошнит от этого овечьего блеяния. Оно полно униженного страха и раболепия перед тем, бородатым, на небесах. Если у чертей в аду достаточно фантазии, они могли бы со временем поупражняться с помощью этой пластинки над нашим милым Штрейхером , [84] вместо того чтобы банально сажать его в кипящую смолу. Я слушаю ее каждый день. Хочется знать, кому угрожает этот еврейский сладкопевец. Привычка!
84
Один из нацистских главарей, осужденных Международным трибуналом в Нюрнберге.
– Ты их очень ненавидишь?
– спросила она с притворной небрежностью.
Он не сразу понял.
– Кого? Ах, евреев?
– Он подумал немного, потом устало махнул рукой: Нет, не особенно. Я просто не думаю о них. Я не признаю фанатизма даже в вопросах расовой чистоты. Это пережиток. Глупость, достойная нашего припадочного фюрера. Прежде - да, я ненавидел их, но и то лишь в рамках принадлежности к нашей партии - ведь она поставила меня на ноги. Но я не склонен к фанатизму.
– Он улыбнулся, глаза у него были пьяные.
– А кроме того, мне вообще противны все люди.
– Ты пьян, - хладнокровно констатировала она.
– Скоро буду. То, что я говорю, не очень-то приятно слушать, а? Но так оно и есть, мне противны все - русские, поляки, чехи, так же как и англичане, эскимосы и папуасы, католики и буддисты, равно как иудеи. Все это одинаковая шваль: когда им грозит смерть, они скулят удивительно похожими голосами. Бывают, правда, исключения.
– Он вздрогнул от отвращения.
– Но больше всего я ненавижу нас, немцев. Особенно в последнее время. Не исключаю и себя... Себя я ненавижу всем сердцем! Есть в нас что-то противоречивое... нелепое, что-то от средневековья, пыль веков... Честный, работящий народ, простодушные люди с умелыми руками и философскими мозгами... и вдруг так поддаться на грубейший блеф, потерпеть полный крах и опять начать карабкаться вверх, как муха по стеклу. Противно! Если после войны и до того, как начнется другая, мы не избавимся от всего этого, то нам конец. Мы как лишние актеры: хочется играть, а приличной роли нет. Надо найти ее во что бы то ни стало!
– И давно ты это понял?
– Довольно давно. А вернее, всегда догадывался.
– Почему же ты...
– она запнулась и посмотрела на него.
– Договаривай, не бойся, - он воспринял ее испуг с шутливой снисходительностью и начал ненужное объяснение: - Придется мне, наверно, выучить еврейский или идиш, чтобы понять этого соловья. Не терплю неясностей! Почему? Сейчас объясню. Мне всегда приходилось высказываться тут перед голыми стенами, ведь в другом-то месте не могу - так пусть сейчас меня услышат человеческие уши. Хотя бы раз. Иногда мне кажется, что мысли разорвут меня...
Она слушала его, не всегда понимая, что он говорит, и все же готова была поклясться, что странное возбуждение, заставлявшее его нервно ходить по комнате, не наигранно, хотя алкоголь и придал ему некоторую мелодраматичность. Смотри!
– Почему, почему? Я уже давно спрашиваю себя об этом. Каждый день спрашиваю. И все зря. Но человек, который не почувствовал этого на своей шкуре, не может меня понять. Так к чему же... Разумнее было бы пить и говорить о других вещах... У этих вещей есть свой аромат, его выражает словечко «когда-то», и со временем он выдыхается... Человек вдруг начинает воспринимать все иначе. Звуки, слова, один черт знает что. Это процесс. А потом личные обстоятельства, случайности. Начинается, скажем, с хандры,
Он расстегнул воротник и, покачиваясь и расставив руки, прошелся по краю ковра, как канатоходец. Видно, не первый раз он это делает. Потом долил рюмку, опорожнил ее, одобрительно прищелкнул. И снова оживился.
– А дальше? Это же изумительно просто: ты уже устроен, и тебе хорошо, потому что все обрело свой смысл, ты участвуешь в чем-то, ты стал нужным колесиком в машине, которая делает историю, все истины ясны тебе как день, ненависть легко вспыхивает и легко, чуть ли не наугад, находит свою цель. Ja, bitte . [85] Только кивните! Энтузиазм - простейшее дело. Это водка, она не должна быть дорогой, как этот коньяк, пьют, и ладно... Noch etwas weiter . [86] Сомнения - это балласт. Свойство слабовольных интеллигентов и неполноценных рас - долой их!
– ведь ты идешь в гору! Ты! Ты действуешь! Что? Методы? Жестокость? Кровь, кровь, произвол, сплошное болото интриг? Что с того? Ах да, selbstverstandlich, meine... [87]– это дело привычки. Ко всему можно привыкнуть. Такова уж человеческая натура, таков скрытый, но подлинный закон жизни в зверинце, именуемом человечеством. Кстати говоря, среда, в которой ты прижился, тебе поможет. Другого и не бывает, она отшлифует тебя, как вода камешек. Правила игры здесь просты и даже довольно увлекательны, тебе они нравятся потому, что дают сознание своей силы и власти. Вдруг обнаруживаешь, что ты не нуль.
85
Пожалуйста (нем.).
86
Еще один шаг вперед (нем.).
87
Само собой... (нем.).
Он подошел к окну, сгорбившись, уставился в темноту и, сунув руки в карманы, стал продолжать, обращаясь к стеклам:
– Ну, а есть ли доказательства, хотя бы одно-единствениое, что история делается другими методами? Чушь! История - это сплошная цепь насилий и подлости, прикрытых иллюзорными идеалами. Чтобы ты поняла: в трепете флагов, в топоте сапог и реве толпы так называемый голос разума - если он вообще существует!
– едва слышен. Ручаюсь, что в Германии он уже не слышен. Ganz egal! [88] Тем лучше! Остается одна хитрость - для потерпевших поражение она всегда полезна. Прозрение мною пережито уже давно, и при этом я смехотворно одинок. Смешно. Я могу лишь взывать к этим стенам и к нежным ушкам девушки, чей братец идеалист... и так далее. Потому что у тех, с кем я пребываю на одном корабле, который вот-вот пойдет ко дну, я не нахожу понимания. Не получается! Мы вынуждены лгать друг другу в глаза... хотя я твердо знаю, что и они прозрели. Сволочи! Порочный круг замыкается. Но мне ничего не жаль, ничего, мы сами во всем виноваты, хотя наша вина и не та, которую через несколько месяцев припишут нам глашатаи так называемой исторической справедливости. Смешно! Близится новый обман, очередная похлебка для утешения околпаченных народов, и ничего больше!
88
Все равно! (нем.).
Он неожиданно умолк, опустил штору на окне и потер руками лицо - видно, приходил в себя; только через минуту осознав, что не один в комнате, он повернулся к Бланке. Стряхнув с себя минутную слабость - теперь он опять был прежний, - подошел к ней, взял ее за плечи и заглянул в глаза. Она попыталась отвернуться, но тут же поняла, что ей не уйти от этого пристального, проницательного взгляда. Чего он хочет?
Она содрогнулась.
– А ты?
– Это прозвучало лаконично, как на допросе. Бланка выдержала, укрывшись за тусклой улыбкой, и пожала плечами.