Хромой Орфей
Шрифт:
Половина двенадцатого. Павел протер слезящиеся глаза, потянулся и пришел в себя. Где же ты? Колючий ветер вынюхивал что-то среди мертвых складских строений, гудел в проводах. За спиной шумел завод, перед глазами у Павла были грузовые эстакады, подъездные пути и колючая ограда. Она не видна, но Павел знает о ней. Знает и то, что в этой ограде есть дырка, через которую можно пролезть на ту сторону. Для этого надо лечь на землю и приподнять у столба проволоку, там всего десять, двенадцать шагов, не больше. Павел ощупал карман пальто, карман был оттопырен и слегка отвисал. Это успокаивало.
Там, на последней колее. Из дальнего вагона к Павлу доносятся голоса, невнятное пение, заунывные переливы гармоники. Там они. Вот с визгом откатилась вагонная дверь, слабый свет вырвался в темноту. Один из них соскочил на землю и, глухо кашляя, стал мочиться у забора.
Павел насчитал двадцать два вагона -
Они стояли в трескучей тишине, чистые от мороза, похожие на отдыхающих животных. Павел был обстоятельный человек: он осмотрел поезд с моста над веткой еще до того, как сгустились февральские сумерки. Знакомые контуры на платформах, покрытые маскировочным брезентом в зелено-коричневых разводах. Танки. Зенитки, стволы которых направлены вверх; в середине состава, в двух шагах от дыры в ограде, три товарных вагона, - несомненно, с боеприпасами. Шрапнель. Мины. Возможно, фаустпатроны. Павел знал их по кинохронике «Уфа». Кому ведомо, что там еще. Тысячи, десятки тысяч смертей, упрятанные в ящики, ждут своего момента, чтобы вырваться на свет. Гнусность!
Павел выбрал ближайший вагон и ощутил обманчивое удовлетворение, какое человек обычно чувствует, приняв решение. Но тут же рассудок предостерег: нет, нет! Сколько их здесь? Четверо! Он насчитал четверых, они сменялись через каждый час и проходили с равномерными интервалами по обе стороны состава, приближались, удалялись. Он попытался определить систему в этих обходах, и, кажется, ему это удалось. Надо только улучить момент, когда оба часовых будут подальше от этого вагона, и тогда... В два приема - сперва добежать до ограды...
Неторопливые шаги шуршат по гравию, звенят о камень железные подковки сапог, ветер разносит эти одинокие звуки, они назойливо проникают в сознание, мешают ему. В мозгу упорно возникает стандартно правильное лицо немецкого солдата - то ли это лицо с примелькавшихся плакатов, то ли он где-то видел его. Может, это лицо часового, который прохаживается в нескольких шагах от Павла, прохаживается, ничего не подозревая, - топ... топ... Ему тоже холодно? Может, и ему тоскливо, может, и его мысли витают где-то далеко... Может, ему мерещится, что он сидит дома за празднично убранным столом, а на дворе погожий день, солнце и мирная тишина, косогор над рекой, или что он лежит рядом с женщиной, той самой, по которой он тоскует бессонными военными ночами. Нет, нет, Павел знает: этот убивал, казнил, именно он тогда стрелял в нее... Почему бы это не мог быть он? Наверняка! Если бы он сейчас знал, если бы догадывался... Павел упорно вызывает в воображении стандартное, невыразительное лицо и разжигает в себе ненависть. Надо, надо, потому что такова действительность, оба мы в ней запутаны - я и тот за забором, - оба в ее власти, как две мухи в паутине... Это действительность, гнусная, извращенная, без смысла и сочувствия, исполненная жестокой неотзывчивости, подлая действительность мира, который развратили, растратили, разорвали; в нем человек может испариться, как спирт, замереть, как звук, это действительность случайного появления на свет и бессмысленных преждевременных смертей, к ней страшно прикоснуться, она неизлечима, тошнотворна - действительность рабов, у нее лицо Моники и круглые глаза, ее дыхание и лоно, но коснись ее, и она рассыплется у тебя под пальцами. Ее нет, есть только плоть, кровь, ткани, выделения. Смирись!
– говорила она ему. С чем? Что все бессмысленно? Что мир сплетение случайностей? Невозможность? Квадратура круга?.. Нет! Разве я могу?
Заполучить бомбу было не так-то легко. Борек, которого Павел поздно ночью поднял с постели, отчаянно упирался. Он тер заспанные глаза под толстыми стеклами очков и вздрагивал от холода в своей лаборатории-беседке. И от страха. «Не дури, старик, я не хочу связываться с таким делом. Не хочу! Я не могу ручаться за бомбу: взрывная сила в порядке, а вот механизм зажигания химический - действует с помощью кислоты». На минуту превратившись в увлеченного химика, он объяснил свой замысел: повернешь, мол, вот этот краник, и она начнет действовать, - но больше ни о чем не хотел слышать. «Сколько секунд? По моим расчетам, минимум тридцать, а вернее всего - больше... Ты что, с ума сошел? Я не хочу иметь тебя на совести». Борек даже вспотел от страха, руки у него дрожали. «Я все это чисто теоретически, понимаешь... Нет, она небольшая, поместится в маленький чемоданчик, но... пойми же, старик!»
Нет, Павел не понял, и его отчаянная настойчивость сломила трусоватого теоретика, который все же заставил Павла поклясться, что никто никогда не узнает, откуда у него бомба. «Погоди минутку, надо по крайней мере кое-что проверить, сумасшедший!.. И уходи, пожалуйста, пока я не раздумал... если б я знал... Все равно теперь не
Под покровом тьмы Павел уносил свой чемоданчик, не чувствуя мороза, не испытывая страха. Ничего. Будь осторожен, не урони чемоданчик, слышишь! Павел следил за каждым своим движением. Он ехал в переполненном трамвае, и ему казалось, что сонные глаза пассажиров устремлены на него. Чепуха! Если бы они знали... Он представил себе панику, дерганье звонка, беспорядочное бегство.
Выйдя из трамвая, Павел поежился от холода. Куда теперь? Он был около парка и зашагал по безлюдным дорожкам. По памяти он нашел то, что искал.
Вот здесь.
Пустая скамейка. Он нащупал ее в темноте, поставил на нее чемоданчик и сел рядом. Тиканье часов на руке усыпляло. Свист ветра в голых ветвях привел Павла в себя. Озябшей рукой он провел по спинке скамьи. Зазубрины, сердца с инициалами, непристойности, в общем ничего особенного, обыкновеннейшая садовая скамейка, бесчувственный кусок дерева и железа, безнадежно немой. Чего ты тут ищешь? Уходи! Павел встал и поспешил оттуда, неся в сердце пепел разочарования.
Он спрятал «багаж» в каморке и отправился домой. Отец был дома: где ты ходишь? Павел что-то соврал ему, не заботясь о правдоподобии своей версии; старый портной лишь вяло кивнул, ушел в комнату и лег на кушетку.
Павел стиснул зубы и, овеваемый ветром, сипло дыша, знакомыми улицами вернулся в каморку. В каморке было пусто. Павел зажег лампу, вытащил из-под дивана револьвер в промасленной тряпке, вынул обойму из магазина, как его учил Войта, и тщательно проверил механизм. Щелк, щелк... Это приятно рассеивало. Пишкот! Наконец-то!
Осторожно приоткрыв дверь, Павел на цыпочках вошел в мастерскую, которую знал как свои пять пальцев и мог бы ходить там с закрытыми глазами. Несмотря на это, он наткнулся на манекен и с трудом удержал его от падения. Павлу вспомнилось, что, когда он был маленький, взрослые потешались над ним потому, что он боялся этого манекена. «Он без головы!
– твердил Павлик и показывал пальчиком на деревяшку, которая заменяла манекену голову.
– Без головы!»
Из простенка послышалось стариковское покашливание: Чепек уже вернулся с партии марьяжа и лег спать. Не разбудить бы его, не хочется ни с кем разговаривать! Павел пошарил на закройном столе, между ножницами и утюгом нашел кусочек мела, унес его к себе в каморку и написал на гладком боку «багажа» слово из пяти букв. Потом погасил свет, лег навзничь и уставился в черную тьму. Время текло, как дурно пахнущая жижа, тихо, тупо, осязаемо, мир утратил звучание, потом возник вполне определенный, но удивительно далекий топот. Павел заткнул уши и ждал. Ничего! Спокойствие небытия. Шорох в черепной коробке, в висках, в ушах, гудение телеграфных столбов. Не думать! Как это делается? Надо отбиваться от мысли: как только она коварно подобралась, надо резко повернуться на бок, тогда на мгновение ускользаешь от нее. Еще раз и еще! А потом... резкий укол, словно шпоры, - это уверенность, невозможная, недопустимая, гнусная... Павел даже не знает, может быть, он выкрикнул эту мысль вслух. Нет!
Он нащупал выключатель, уставился, жмурясь, на раскаленную нить лампочки и тяжело дышал от напряжения. Ничего! Старый дом спокойно спал, как человек, у которого чиста совесть.
Почему ты молчишь?
День был закован в туман и стиснут тоской. Павел бродил по улицам, покрытым скользкой грязью, заходил в пронизанные сквозняками пассажи, глядел на опустошенные витрины и в невыразительные лица встречных, шел куда-то, смешавшись с потоком прохожих. В закусочной он торопливо сжевал гуляш без мяса, не замечая, что ест, потому что неотступно думал - как пронести все это на завод? Перебросить через ограду? Безумие! Пронести через проходную? Это смертельный риск и вместе с тем единственная возможность. «Что тащишь, Павел?» - спросил его кто-то в трясущемся автобусе. Бесхитростный вопрос. Павел только равнодушно качнулся головой. «Положи чемоданчик наверх, тут и так не повернешься». Спокойно, только спокойно! Перед входом он смешался с толпой, вместе с ней двигался и, прижимая к себе чемоданчик, сунул пропуск ленивому веркшуцу под самый нос. Тот скучающе зевнул и даже не посмотрел на фотографию. Только не ускоряй шаг! «Павел!» Он оглянулся через плечо. Бацилла, запыхавшись, почти догнал Павла возле фюзеляжного цеха, пристал к нему, как репей, и не умолкал. Чего только он не нес! Ну тебя к черту, - яростно думал Павел, - отцепись! Иди уж лучше в бордель, к этой своей Коре, и отстань от меня! Ты бы умер на месте, если б знал, что я несу. Он бесцеремонно ускорил шаг, стараясь избавиться от толстячка, но ему было чуточку жалко глядеть, как тот торопится за ним на своих коротеньких ножках, не понимая, почему Павел так упорно молчит. Наконец около лестницы в раздевалку Бацилла отстал, и Павел с облегчением вздохнул.