Хроника № 13 (сборник)
Шрифт:
И.В. или ты якшаешься с ними и считаешь ленина гением, получая за это дивиденты, или не якшаешься, считаешь ленина говном и получаешь за это в лучшем случае эмиграцию. и какая разница, кто кому помогал и у кого какой был характер.
Ал. Сл. Благодать – на рано прозревших. Но были те, кто считал Ленина гением задаром. А якшались так или иначе все, кто оставался здесь. Безотносительно к Ленину. Евтушенко многое делал без шкурного расчета, во что, согласен с Мариной, Бродский не верил, т. к. не хотелось верить.
В результате, я вижу, неудачная ТВ-«исповедь» Евтушенко превратилась
М.И. Исповедь живого и мертвого… Вот задача! Но мертвому всегда веришь больше! А особенно, если ОН бессмертен…
М.Ш. Бывает, что и живой не менее бессмертен. Что приходится признать, даже если по-человечески он несимпатичен.
И.В. ох. лень даже писать. если б не выпил, ничего бы и не писал совсем.
оставьте поэту право на брезгливость.
Из дневника
Книга. Пишу, переписываю, доделываю.
А называться она будет «Сценарий». Это правильно.
Ульрихь и другие
Девушка была рыжеволосая, стройная, глаза зелено-карие, фамилия – Ульрих. Тогда эта фамилия для меня ничего не значила, кроме того, что звучала по-немецки. При знакомстве я переспросил, блистая правильным выговором, заученным в школе:
– Ульрихь?
– Точно! – обрадовалась она. – Мой папа тоже всегда так говорил. Хотел даже переделать фамилию, в паспорт с мягким знаком записать, но не успел, умер.
Умерший папа добавил ей прелести: у всех моих друзей и приятелей родители были живы, а она – сирота в такие юные годы, то есть и в этом девушка особенная, не похожая на других.
Я сразу же в нее влюбился.
Она приехала откуда-то с Урала, поступала с подругой Вероникой в театральное училище. Там их и высмотрел мой друг Витя, заговорил им уши, как всегда умел, и вот мы уже гуляем по улицам города. Витя с Вероникой, а мы при них.
Витя балагурит, рассказывает истории и анекдоты, берет Веронику за руку, за талию, за плечи, а я поддерживаю беседу веселым смехом и красноречивым молчанием.
Что делать – был робок.
Это с детства и во всем.
Мама просила: сходи к соседке, мы ей термос давали трехлитровый, возьми его, а то на огород завтра ехать.
У этой соседки был электрический звонок на двери. Ни у кого в поселке звонка не было, все стучали в двери или просто открывали их толчком плеча или ударом ноги, а у нее был. Еще она курила длинные папиросы и у нее было какое-то редкое имя. Изабелла или Агнесса. Я ее вовсе не боялся, хотя и понимал, что она какая-то не совсем обыкновенная. Курит. Имя странное. Звонок тот же. Я ее не боялся, но почему-то стеснялся идти. Представлял: вот я захожу на крыльцо, нажимаю на кнопку звонка, она открывает, я говорю: «Здравствуйте, вам мама термос давала, нам он нужен, верните, пожалуйста!». И все. И она вернет термос, и кончатся мои муки.
Но не мог себя перебороть. Что-то мне мешало, я раз десять проходил мимо крыльца. Надеялся, что выйдет. Тогда будет легче. Но она не выходила. Значит, самому подниматься, нажимать на кнопку, говорить: «Здравствуйте, вам мама…» А она на меня посмотрит
Наконец я решился, преодолел три ступеньки крыльца, постоял перед дверью, поднял руку, опустил, опять поднял, опустил, опять поднял. Нажал на кнопку. И слетел с крыльца, побежал за угол, а потом все дальше и дальше. Выходила она или нет, неизвестно.
Утром, когда собирались на огород, мама спросила:
– Ты за термосом ходил?
– Ходил. Ее дома не было.
– Сейчас сходи.
– Рано еще, она спит, наверно.
– Ладно, нальем в банку.
И долго, очень долго во мне сохранялась непреодолимая стеснительность – сейчас благополучно преодоленная. Иногда накатывало, я становился веселым, легким, остроумным, особенно в компании, но приступы веселья сменялись неуклюжей угрюмостью.
Доходило до смешного: пошли однажды большой компанией на танцплощадку у Дома офицеров, мои друзья выбрали девушек, танцевали, а я все стоял, смотрел. Мне ведь не кто-нибудь нужен был, а обязательно чтобы очень красивая. Или всё – или ничего. И я такую увидел. Хрупкая девушка с большими глазами, рассеянно оглядывающая окружающих и как бы никого не ждущая. Двое каких-то подошли к ней, она их отвергла. Значит, скорее всего, и мне откажет. Ободренный этой мыслью, я подошел к ней:
– Потанцуем?
– Ладно, – сказала она неожиданно низким голосом, что меня очень взволновало. Такая хрупкость, тонкость, и такой вдруг женский насыщенный голос. Что-то в этом таилось загадочное.
Мы танцевали. Я спросил, откуда она.
– С кулинарки.
Как будто все должны знать, что такое кулинарка.
Я гадал: кулинарное училище? Техникум? Кулинарная фабрика? Или есть у нас район, который так называется?
В любом случае – что общего у меня может быть с девушкой, которая с кулинарки? Ничего. Но очень уж красивая.
– А ты откуда? – спросила она.
– В университете учусь.
– Ясно.
Мы станцевали один танец, второй. Я все смелее обнимал ее и молчал.
После третьего танца она сказала:
– Домой пора.
– Я провожу?
– Ладно.
Я пошел ее провожать.
Шел и молчал.
Не мог не выдавить ни одного слова, как заколодило, будто онемел.
Чем дальше, тем это выглядело смешнее и глупее.
Так мы прошли минут десять, пятнадцать, двадцать.
На каком-то повороте я сказал:
– Извини, я сейчас.
Свернул за угол дома и побежал прочь. Бежал долго, запыхался, устал. Сел на какую-то изгородь и промычал, как от боли:
– Дурак, дурак, ну, бл., и дурак!
Вот и в тот вечер на меня напал приступ каменной немоты.
Ульрихь звали Ирмой, но я обращался по фамилии – как бы шутливо, а с моей подачи так называл ее и Витя.
– Ульрихь, ты поступишь, – говорил он ей. – У тебя индивидуальность. И у Вероники тоже.
Меж тем Вероника была девушка хоть и симпатичная, но, на мой тогдашний взгляд, довольно типовая. Светлые распущенные волосы, расчесанные на две стороны, глаза голубые, платье-сарафан до земли, туфли на платформе, голос капризной красавицы и довольно глуповатый смех.