Хроника гнусных времен
Шрифт:
— А… на Университетской набережной. Я покажу. Только я хотела сказать, — она упрямо поджала губы и посмотрела в сторону, — я хотела сказать, что не верю вам, Кирилл. Никто не мог звонить со Светиного телефона. Я не понимаю, зачем вы это выдумали. Чтобы утешить меня?
— Утешение — хоть куда, — пробормотал Кирилл, — сейчас мы все проверим. Ваш ювелир скажет нам, звонил он или не звонил. Подделка или не подделка ваше ожерелье.
— Я не хотела вмешивать в это дело посторонних, — сказала Соня мрачно, — а вы меня заставили. Зачем? Чтобы все убедились, что бабушка меня тоже терпеть не могла?
— Сонечка, что ты говоришь? — спросила Настя и повернулась к ней всем телом, ухватившись руками за кресло. — Бабушка тебя любила, и мы
— Я знаю, — перебила Соня, — я знаю, как вы меня любите.
— Мы тебя любим, — повторила Настя тихо, — у тебя мама очень трудный человек, но…
— При чем тут мама!
Она ненавидела, когда ее проблемы разыгрывались в спектакль. Она не умела и не желала ни с кем их обсуждать.
С тех самых пор, как отец аккуратно собрал свои вещи в четыре чемодана — каждый немного больше другого, — и вызвал шофера, чтобы забрать их, и присел на диван отдохнуть, как будто после трудной работы, и привычным движением включил телевизор, и спросил у Сони про институт, и улыбнулся ей всегдашней улыбкой. А потом из комнаты выскочила мать и стала бегать вокруг стола и кричать, что она зарежется, а он сказал «ты мешаешь мне смотреть», а маленький Владик бегал за ней и рыдал так, что Соне казалось, у него вот-вот лопнет что-нибудь внутри, а она не сумеет помочь, она же не настоящий врач! Потом мать стала бросаться к окнам и кричать, что она прыгнет, и они оттаскивали ее уже вдвоем, Соня и Владик, а отец все сидел на диване с напряженным и грозным лицом и смотрел в телевизор, а потом встал и вышел, оставив свои чемоданы, и мать побежала за ним, упала и покатилась по лестнице прямо ему под ноги, и все соседи смотрели из своих дверей, а некоторые выскочили и стали поднимать мать с цементного пола лестничной площадки, а отец брезгливо перешагнул через нее и вежливо поздоровался с кем-то из соседей, старомодно приподняв шляпу.
Все это было только началом грандиозного спектакля, который тянулся много месяцев и закончился тем, чем закончился — Соня бросила институт, Владик как будто обезумел, а мать превратилась в постоянно всем недовольную истеричную старуху.
С тех пор Соня не любила спектаклей и никогда в них не участвовала. Она знала, что стоит ей только сделать неверный шаг, ошибиться, и кошмар повторится снова — она опять будет выставлена на всеобщее обсуждение и осмеяние, и из каждой двери станут подсматривать любопытные, и обсуждать ее, и фальшиво сочувствовать, и злорадно подмигивать.
Она не справилась только однажды — три года назад.
Но об этом нельзя было думать в такой шикарной машине, когда Настя смотрела на нее с сочувствием, и Соня ее за это ненавидела.
Зачем она согласилась ехать?! Все равно это ничего, ничего уже не изменит!..
Она осторожно вытерла вспотевшие ладони о клетчатую юбчонку и стала смотреть в окно. Машина, чуть подрагивая ухоженным телом, даже не ехала, а летела над дорогой, как судно на подводных крыльях.
Кто же он такой, этот мужик, раз может позволить себе такую машину? И мягкий ворс сидений, и кожаную обивку дверей, и прохладный вкусный воздух, и окно в крыше, а в окне летит далекое небо, и чистый звук неторопливой музыки, которая течет, кажется, прямо из этого вкусного воздуха?
Бабушка говорила, что он — дрянь, дрянь!
Неужели старуха ошиблась? Она, которая не ошибалась никогда?!
Стиснутая ладонь разжалась, и Соня тихонько погладила диван.
У Гриши была короткая замшевая куртка, такая же восхитительно, шелково шершавая. Соня трогала его рукав, проводила пальцами — подушечкам было щекотно и приятно. Под тонкой замшей чувствовалась рука, широченная твердая лопата. Соня колола его в вену, и он послушно сжимал кулак, похожий на небольшую дыню.
Когда он стал ухаживать за ней, она пришла в ужас. Она ничего не понимала в ухаживаниях, не знала, как себя вести, и с перепугу даже стала ему хамить, чего не делала никогда в жизни. Он терпел и улыбался и однажды подарил ей крошечного
Никто ничего не знал о нем, да и Соня никогда не сплетничала с девчонками о больных. Девчонки знали, что она «чокнутая», и никакими тайнами с ней не делились. Хирург Лев Романович, делавший ему операцию, был не слишком доволен. Все знали: когда Лев Романович смотрит рентгеновские снимки и поет «Смело, товарищи, в ногу», значит, все отлично, а если «Ой, мороз, мороз», значит, дела не очень хороши. Когда он смотрел Гришины снимки, пел про мороз.
Гриша ухаживал за ней упорно и тяжеловесно и впрямь по-слоновьи. Девчонки сначала смеялись, а потом отстали, потому что смеяться над ней было неинтересно — она ничего не замечала.
«А монашка? — спрашивали про нее больные. — Монашка когда дежурит?» Она лучше всех в отделении делала сложные уколы и ставила капельницы.
Она долго не обращала на Гришины ухаживания никакого внимания, и однажды он сказал, мрачно глядя в пол: «Я ведь не просто так, чтобы хвостом покрутить. Я с серьезными намерениями. У меня жены нет. Паспорт могу показать», и Соня чуть не хлопнулась в обморок прямо в процедурной. Серьезные Гришины намерения потрясли ее до глубины души. Он ухаживал за ней, и у него не было жены, и он мог бы даже жениться на ней, если бы все у них получилось хорошо.
И она как будто сошла с ума. Все получилось не просто хорошо, все получилось необыкновенно, упоительно, волшебно, и Соня была уверена, что ни у кого на свете, ни до, ни после нее не было и не будет такого романа. Неповоротливый Гриша, похожий на дрессированного циркового медведя, казался ей очень красивым, куда там Кевину Костнеру! Все, начиная со случайных встреч в коридоре, — едва заметив его, она уже утопала в помидорном румянце, — и кончая торопливыми и многозначительными пожатиями влажных пальцев в процедурном кабинете, было внове, и ничего лучше этого она не могла себе представить.
У нее на самом деле был «роман», у нее, дурнушки-Сони, которую бросил отец, которая так ничему и не выучилась, а по выходным ползала на коленях, вымывая из углов квартирную пыль, и варила борщи, целые кастрюли борщей, чтобы хватило матери и брату на все время, пока она будет дежурить.
Она получила зарплату и в только что открывшемся на Невском «Стокманне» купила себе брюки и кофточку.
Они стоили бешеных денег — зарплаты не хватило бы, если бы она не носила в сумке пакетик со сбережениями, а она носила, потому что боялась, что дома их отыщет Владик и все растаскает на сигареты. Она долго не могла выбрать, все ходила и ходила между рядами потрясающей, благородно-неброской одежды и все поражалась, что на каждой отдельной стойке наряды подобраны в тон и даже украшены шарфиками. Она посмотрела ценник — шарфик стоил долларов тринадцать — и опять стала ходить, с каждой секундой падая духом и понимая, что она никогда и ничего не сможет себе здесь купить.
Потом к ней подошла продавщица.
Соня знала, что она — в клетчатой юбчонке и тошнотворно-голубой водолазочке, собравшейся складками там, где у женщин, согласно учебнику анатомии, должна быть грудь, — выглядит в этом сверкающем дамском раю, как судомойка в спальне у королевы. Продавщица шла издалека, Соня смотрела на нее и ждала. Ждала, что сейчас ее будут выгонять.
«Вам помочь? — спросила продавщица и улыбнулась. — Что вы хотите выбрать?»
«Брюки», — пробормотала Соня.