Хроникёр
Шрифт:
К четырем принесенным матерью Лешки картошкам добавили еще три штуки, стали варить. Мать рассказала о покушавшейся на ее ридикюль старухе.
— Ты смотри, ее не упрекай! — испугалась тетка Марго. — «Приснилось»? Ну и пускай «приснилось»! Как ей теперь жить после этого?! Надо ей как-то помочь...
Даша, мрачно расхаживающая по кухне со сплетенными на груди руками, с легким презрением на губах вздернула голову. А Лешка тупо удивился: «Старухе-воровке помочь?.. Вот так дела!»
Баушка тем временем выхватила ухватом из печки чугунок, грохнула его ловко на стол. Стали есть молча, осторожно сдирая горячую кожицу и посыпая дымящуюся картофелину крупной кристаллической солью.
Мыча, прошло по улице стадо. Тетя Марго впустила во двор корову, подоила, попили парного молочка, а потом еще из медного самовара — чая и легли на жилой половине спать. Точнее: уложили Лешку, постелив в коридорчике на горбатом большом сундуке. В большой комнате звучно отмеривали время войны старинные часы. Там горела керосиновая семилинейная лампа, и щели оклеенной газетами
Потрясенный Лешка поволок Курулю с берега, а тот за осокорями деловито принял обычный вид, выругался, сказал, что он не для того в ручье валандался, чтобы Лешка его оттуда тащил, а для того, чтобы отвлечь караульщицу, пока Пожарник, Федя и Крыса таскают из штабеля «колбы» — серо-желтые плитки горохового жмыха. Полчулана натаскали они этого жмыха. Нужно было вызвать обильное слюновыделение, чтобы размять его во рту и суметь проглотить. Поедая эту «колбу», Лешка зашелся слезами, и пацаны деликатно молчали, не мешали ему. «Поплачь, поплачь, — сказал Куруля. — Немножко рано, а теперь ты остался мужик». И, лежа на сундуке, Лешка еще раз поплакал от своего мужицкого одиночества, а затем мать и тетки пошли на кухню слушать сводку Совинформбюро, и он тоже прислушался к наполняющему весь дом медному голосу Левитана. С мертвящей душу, пониженной интонацией Левитан сообщил, какие ведутся упорные кровопролитные бои и какие оставлены нашими войсками населенные пункты. Сестры молча вернулись в комнату, слышен стал звук проколов: это Даша переставляла на карте флажки. Лешка извернулся головой в другую сторону и в раскрытую двустворчатую дверь увидел Дашу, которая с сумрачным и презрительно-гордым видом стояла перед картой и смотрела на красные треугольнички флажков, образовавшие стрелу, острие которой уткнулось в синюю бечеву Волги. «Сталинград, — перешептывались тетя Марго и мама. — Сталинград! Сталинград!»
— Иногда так и подмывает, — вдруг отчетливо сказала мать, — сесть и завыть на луну, как собаке.
— Подумать только, — шептала тетка Марго, — немцы выходят к Волге. Это что же будет? Что же будет?
— А вот тогда — все! — сказала мать.
— Не пустят их к Волге, — резко сказала Даша.
Никто ей не возразил, только тетка Марго вздохнула:
— Выходят к Волге!!!
— Тогда все! — снова страшно сказала мать.
— Если под Сталинградом не остановят, через месяц-два будут здесь. Что делать?
— Я уйду в партизаны! — тихо сказала Даша.
Мать и тетка Марго многозначительно промолчали.
Для Даши смертельно опасны были даже промокшие ноги, даже невинный сквозняк. Тетка Марго с огромным трудом и унижениями доставала для Даши то меда, то чудодейственного, как сказывали, барсучьего сала. Но спорить с Дашей не приходилось. Решения она принимала дерзко. И когда ее призывали к благоразумию, еще надменнее выпрямлялась, смотрела гневно, и яркий румянец заливал ее щеки и поднимался к глазам.
— А я и ждать их не буду... Зачем?! — сказала мать. — Сколько можно? Нет у меня больше сил. Отравлю Алешу. И сама отравлюсь.
Лешка почувствовал, что он стал совсем пустой. И даже дыхание его само по себе остановилось. Он был всегда настороже, все время пребывал в ожидании смертельного подвоха. Но всегда за своей спиной он чувствовал остров, на котором он мог спастись. Этим островом была мать. И вдруг оказалось, что именно с этой стороны и грозит ему смертельный подвох.
Понимание того, насколько
Утром первым словом, сказанным Левитаном, было слово «Сталинград».
За завтраком он бдительно следил, как баушка накладывает всем по ложке розово-желтой тыквенной каши и наливает по стакану снятого синеватого молока. Но на какой-то момент он отвлекся и померк от страха: в эту секунду как раз-то и могли подложить!.. Он незаметно поменял тарелки, и ту, что предназначалась ему, придвинула к себе тетка Марго. Он даже вспотел. Он представил себе весь кошмар ее мучительной смерти, а потом — и гибель всего, что ее трудом и энергией держится: и Даши, и баушки, и убивающейся на лесозаготовках Веры, и, выхватив у нее из-под носа тарелку, сунул баушке, ужаснулся своему к ней отношению, снова переменил тарелки и сел, увидев, что «отравленная» вновь оказалась перед ним.
— Алеша! — с изумлением и укоризной воскликнула тетка Марго. — Всем положено одинаково. И вырывать у другого тарелку... — Тетка Марго развела руками. — Лена! —сказала она сестре и глазами показала на Лешку: дескать, твоя вина, что мальчишка так одичал.
А Лешка, на мгновение буйно возликовав, что никто из-за него теперь не погибнет, напряженно посмотрел на оранжевую кашицу и понял, что нет на свете такой силы, которая бы заставила его это съесть. Он стал привычно соображать, чем бы утолить голод, и под эти думы совершенно машинально свою порцию съел.
Каша оказалась вроде бы неотравленной, но все равно Лешку словно вымело из тихого, как бы обмершего от ужаса дома, а затем — и с поросшего курчавой муравою двора. Гнет оцепенелого и тягостного ожидания, казалось, был разлит надо всем этим бывшим уездным городом. И Лешка снова не успел осознать, что делает, как ноги сами понесли в затон, где со злой и веселой готовностью в эти дни подновляли щели, опробовали зенитные пулеметы, грузили на канонерки снаряды, где выпущенный из больницы Веня Беспалый — с перебитым носом, с рубцами, придававшими его широкому туповатому лицу мужественность и значительность, — последние разы прошвыривался с шоблой по шлаку, внезапно и изо всех сил гаркая в темноте: «Какая ель, какая ель, каки иголочки на ней!»
СТАРШИЕ БРАТЬЯ