Хроникёр
Шрифт:
— В школу надо, — ощущая холодок страха, сипло сказал Лешка.
— В щколу? — удивился Куруля. Помолчал. — А вы знаете, это похвально. Вдруг возьмет да станет ученым!
Кодла захохотала.
— Как ты думаешь, Федя? — переждав смех, осведомился Куруля.
— Станет, — сказал вдруг Федя.
Кодла взвыла от восторга.
— А может, вам вместе стать, Федя? — как бы сообразил вдруг Куруля.
Кодла засучила ногами.
— Я лучше буду хлеборезом, — сказал Федя.
— Он... Лучше... Будет... Хлеборезом! — захлебываясь от хохота, смаковала кодла. — Соображает, а?! Соображает!
Куруля своими длинными, загребущими, костлявыми руками лапнул
— Не те подвернулись... Как же это вы так неосторожно, а?.. Лешка! Иди сюда, здесь теплее, вот — оп-па! — Ухватив Лешку, он вздернул его и посадил рядом с собой. — Война идет, ты это слышал, Лешка? спросил он, обняв его за плечи своей длинной, как плеть, рукой. — А ты говоришь «школа»... Немцы-то где, а? К нам уже прут! А за нами Урал. Биться всем, хоть сколь, а придется. Теперь понял, чего мы пока живем?
— Понял! — среди торжественного и мрачного молчания кодлы сказал Лешка.
— А чтоб лучше понял... Где ты, Федя?
Но и на этот раз экзекуция не удалась: зашлась на караване сирена, кодла через люк и слуховое окно вынеслась на громыхавшую железную крышу. В стороне каравана дурной прожектор, судорожно дергаясь, лупил незнамо куда своим голубоватым лучом. Вдруг, словно упав на спину, он задрал свой длиннющий световой палец и дико уперся в Звезды. Над крышами, за осокорями, в середине растянувшегося километра на четыре каравана розовело какое-то зарево. Корабли словно потерлись борт о борт — вдоль всей реки, приближаясь от Волги, длинно и страшно проскрежетало железо. Жутким хором закричали дальние, а затем и ближние буксиры. Где-то на сходе с Набережной к каравану замкнуло линию: с треском свисла мочала искр. Пробившись сквозь сырой сип, заревел заводской гудок, закладывая уши, приводя своим трагическим воем в оцепенение все живое верст на пять вокруг.
По темной Заводской, хрустя шлаком, коротко матерясь, бежали люди. Лешка и сообразить, что к чему, не успел, как все они оказались среди бегущих. Что на работе, что дома к той весне все ходили уже одинаково: в замазученных, отблескивающих спецовках, и запах автола, соляры становился все гуще: обогнув голубой барак конторы и вынесшись на Набережную, толпа остановилась. Было жутко от хрипа бегущих, от гвалта истерически вопящих пароходов, но в то же время — возбужденно, ознобисто, отчаянно.
Мелькнул Куруля, ощерился, подскочил, чтобы дать Лешке пинка, но тут же еще раз внизу, в тесноте пароходов, огромно заскрежетало, кинуло его вместе с толпой вперед. И Лешка, в два прыжка догнав Курулю и сам себе поразившись крайне, дал ему что есть силы пинка. Куруля от такой неожиданности даже опешил. А тут и Славка, на удивление им обоим, добавил. Подпрыгнул, как петушок, но все-таки достал высокий и тощий Курулин зад. Куруля дико покосился на бегу, соображая, что же это такое творится. Но тут толпа сдавилась, Лешка, чтобы не быть раздавленным, вынесся на шлаковый край, легко помчался обочь тяжелого, в сотни сапог, топота, сдавленных возгласов «Че случилось-то?», ответной сдавленной матерщины.
И тут открылся холодящий душу нечеловеческий беспорядок на караване. Всего лишь час назад строго и чинно, борт к борту стоящие суда оказались перемешанными в качающуюся на волнах кучу, бились и скрежетали друг о друга. Вспыхнули палубные ходовые и стояночные огни. Мотая фонарями, корабли страшно кричали, ударяясь друг о друга и раздирая борта. Разлив поднял суда почти до
Творилось нечто дьявольское, цепенящее душу. Толпа на бегу редела: пароходские сбегали в темноту откоса, к своим мятущимся судам. «Руби носовой!» — в мгновенном разрыве между пароходными воплями услышал Лешка поразивший его спокойствием, искаженный рупором голос. Зачухали плицы, и один из железной, качающейся в кромешной тьме свалки отделился, огни его пошли прочь, на чистое, и отразились в воде. Лешку звезданули локтем по затылку, и он, притормозивший, устремился с толпой дальше, неизвестно куда, потеряв в темноте своих: Курулю и Славку, видя лишь ватники, кителя, шинели с махорочным хрипом топающих мужиков.
Они вынеслись к опрокинутой и горящей будке диспетчерской. Под ней что-то плавилось и трещало. Смрадно несло горящей резиной. Лепестки пламени, как когти, обхватывали будку со всех сторон. Из огня бил опрокинутый навзничь прожектор. Будка была свалена выброшенным на берег и ударившим ее понтоном.
В вылезающей облупленным голубым фасадом на Набережную деревянной церкви, где располагалась главная диспетчерская каравана, врата распахнуты. Толпа, добежав до церкви, затормозила, остолбенела. Дальше бежать было вроде бы некуда. Внизу подволокли к пожару помпу, налегли на качели, и один, подскакивающий вместе с высоко взлетающим коромыслом и ощерившийся от возбуждения, Лешка увидел, был Куруля. Мужики опомнились, бросились, отогнали пацанов, шибко стали качать. Вода ударила, огонь вздулся, прожектор погас. И тут перед Лешкой мелькнуло еще одно поразившее его видение. Со стороны кладбища, которое было рядом, выскочил в развевающейся простыне и явно ничего не понимающий Веня. Лешка захохотал; его опять звезданули по затылку: не смейся, гад, в такую минуту; взошла из-за поселка луна.
Беспокойный, вздувшийся, зеленоватый разлив открылся во всей своей новой огромности. За еще более удалившейся и утончившейся щеточкой леса густо ворочалось и неслось, взгромоздившись торосами, белое. В полукилометре от берега плыла, уносимая течением, безвольно разворачивающаяся, безлюдная, сорванная с каравана баржа.
Народ на берегу закричал, задвигался.
— Капитанам! — появившись в распахнутом кожаном пальто на паперти, закричал в рупор директор завода Севостьянов. — Капитанам!.. Уходить на чистое! — Он кричал не переставая, пока не стали по одному стихать все голосящие пароходы. — Капитанам судов!.. Делай, как капитан Григорьев!
Высокий, сухощавый, со впалыми изможденными щеками и двумя рытвинами морщин, как бы заключающими в глубокие скобки его удлиненное, донкихотовское лицо, директор завода поражал Лешку своей какой-то отдельностью, отчужденностью от шебутного затона, застарелостью. По прошествии времени Лешка с удивлением осознал, что Севостьянову в момент его возникновения на паперти было тридцать два года.
Пароходные вопли тем временем стихли. Под невнятные, сдавленные, торопливые крики, жесткие короткие команды, суда, стукаясь и скрежеща стиснутым железом, стали выбираться из сутолоки, сдвоенным воплем давая знать, что сделали, как капитан Григорьев: вышли на чистое.