Хроникёр
Шрифт:
Она прошла через комнату, как черный хлыст.
Я почувствовал облегчение и одновременно — мою ненужность никому лично. Я был «многоуважаемый шкаф», от которого не следует ждать ответа. Тоска с новой силой подступила ко мне, и я даже забыл про Катю.
Трясущимися руками она вынула у меня из пачки сигарету и жадно покурила, стоя спиной ко мне и глядя в окно.
— Мужа нет, дочери нет, работа была, и ту отобрали. — Она повернулась ко мне. — Но почему мою жизнь надо считать второсортной?.. Если им надо, они ни с чем не считаются. Им надо! — гневно сказала она. — А мне не надо! Почему я здесь сижу замурована? Что мне, здесь-то сидючи, ждать? Когда старухой стану?
— Вот что, Леша, — помолчав, сказала она. — Все равно ведь все это плохо кончится? — Она посмотрела на меня вопросительно. — Чем быстрее мы отсюда уедем, тем для него же лучше, — сказала она.
—
— Так пусть изопьет быстрее!
— Ради того, чтобы ты смогла вернуться в Ленинград?
Она прошлась по комнате.
— А это мало? Моя жизнь — это мало?.. Леша! — Она остановилась передо мной. — Ты своей-то башкой разве не понимаешь, что твоему лучшему другу грозит?.. С директоров выгонят, из партии исключат — кому он нужен? Нам с тобой, никому больше. Ты его вознес — давай теперь, Леша, спасай. Хочешь, я тебе еще что-нибудь расскажу. Ну хоть вот — знаешь, как за особняк этот на нас зубы точат? Так не нужен он ни мне, ни Курулину, особняк-то. Квартира у нас тут была, в новом доме, трехкомнатная. А в особняке этом, эталонном, Веревкина сперва поселили. Ты-де человек современный, давай покажи, как надо по-современному жить. А Веревкин и веника в руки не возьмет, чтобы подмести. Привык к общежитиям. Комнаты пустые, сор, вокруг дома бурьян — какие уж там бра да эстампы! Курулин увидел и в тот же день его вон погнал. Сами поселились, чтобы показать пример новой жизни затонским, чтобы жадность у них разгорелась до собственного особняка-то — вот так! Мебель из Ленинграда кораблем привезли, сколько денег вколотили, чтобы все обустроить. Кусты стриженые, чернозему пухлого в мешках навозили, помидоры, видел, какие вывели — чуть не с арбуз, от спелости лопаются. Курулин-то сам копался там по ночам. Почернел весь. Уходу-то сколько, Леша!.. Нарастили всего, а куда девать? Это ж все для виду, на показуху! Продавать не пойдешь, дарить — тоже: милостыню не больно-то в затоне берут. В землю по ночам зарываю, Лешенька! Все лето мучались. Ты глянь-ка: ботанический сад. А теперь и девать некуда. Курулин и вообще есть перестал. Ольга тоже, не знаю, чем жива. А я тут, значит, за уборщицу. Вдруг кто придет посмотреть, как жить надо. — Катя заплакала. — Вот я и побегу, виляя хвостом, все ему, как следует, покажу, раззадорю. Сил больше нет, Леша! Свою жизнь надо жить, а не хвостом вилять, чтоб тебе завидовали. Не могу я так. Да и люди понимают по-своему. «Приехали и первым делом отхряпали особнячок. Мала трехкомнатная-то квартира на двоих показалась... Своя рука — владыка, так чего же им барами не жить?!» — вот как, Леша, нас судит затон. Вот тебе и вся хорошая зависть! Сумели. Вызвали. Только на зависти-то далеко, видать, не уедешь. — Она вытерла слезы. — Всегда Курулина считала за умного, а теперь вижу, что ничего мужик не понимает. Как слепой бык прет напролом, крушит все на своем пути. Так неужто ты думаешь, затонские стерпят? Они такую бумагу куда надо напишут, сразу приедут голову отрывать. Еще удивляюсь, что до сих пор все тихо. То ли не собрались еще, то ли чего-то ждут? — Она села в кресло, склонилась ко мне и накрыла мою руку своей теплой рукой. — Леша! Замминистра-то наш Севостьянов Александр Александрович, он ведь тебя знает. Поезжай к нему, уговори, пусть вызовет Курулина и скажет ему: «Давай-ка, Василий Павлович, уходи! Уходи, покуда жив... Ты начал, спасибо, другие докончат. Сдача «Миража» вот-вот. Мы тебе помогли, главная мечта твоя осуществилась — так что обижаться тебе вроде не на что. Разве что на себя. Сдавай «Мираж», празднуй и уезжай победителем». Вот так, Леша, это дело надо сделать. Чтобы всем осталось на душе хорошо.
Ее близкие зеленоватые глаза смотрели на меня не мигая.
— Катя!..
— Может, у тебя денег нет до Москвы доехать? Так я тебе дам, у меня есть.
— Катя!!!
Катя досадливо закусила губу. Потом сочно расхохоталась. Села на ручку моего кресла и, навалясь горячей мякотью своего тела, поерошила мои волосы и обняла меня.
— Плачь да делай, Лешенька, ежели ты действительно друг, — сказала она, насильственно улыбаясь.
В таком несколько двусмысленном положении и застал нас Курулин. Я почувствовал, что взъерошен и что красен, как рак.
4
— Вот он где! — сказал Курулин, остолбенев.
Нахмурившись, опустив голову, тяжело, как уставшая лошадь, он прошел к длинному торжественному столу и сел в торце его, положив худые черные руки на импортный глянец. Понурившись, он посидел так — словно именинник, к которому не пришел ни один гость. Его ссутулившаяся фигура в повседневном
— Поставь чай, — сказал он Кате.
Свесив кудри, он подождал, когда она уйдет. Затем понаблюдал, как я поправляю галстук.
— Значит, я зло в шкуре добра?
— Ладно, — сказал я. — Пойду!
Я прошел коридором, снял с вешалки пальто и шляпу и вышел на веранду, где Катя совала щепки в подарочного вида сияющий самовар.
— Плевал он на нашу с тобой любовь! — сказала она, плача от дыма. — А ну, поставь-ка на стол!
Я бросил вещи на диванчик и поднял самовар на круглый, накрытый льняной скатертью стол.
— Нет, а ты ничего, — сказала Катя, рассеянно порыскав взглядом по моему лицу, потянулась на цыпочках и с усмешкой поцеловала.
— Да оставь ты его в покое! Что он тебе, игрушка? — рассердился, появившись в дверях, Курулин. — Так что ж ты убегаешь? — отстранив Катю, спросил он меня.
— Ты руководитель. И нести уважение к людям как общую идею обязан. Иначе все лишается смысла. Зачем чего-то строить, улучшать, украшать? Для кого? Все это делается исключительно из уважения к людям. Они — цель. А если люди для тебя лишь средство выполнения личных затей...
— Личных? — недобро удивился Курулин. — Ну, милый мой... Екатерина! — гаркнул он. — Кто же разводит самовар в помещении?!
Дым, действительно, плавал уже слоями. Курулин, кашляя, схватил самовар и в три длинных шага вынес его на крыльцо.
— Уважать, может, следует, — вернувшись, наставил палец в мою грудь Курулин. — Только сначала надо заставить, чтобы они сами-то уважали себя!
— А они и так себя уважают, — медово пропела . Катя. — А тебя — так даже особо. Даже катер утопили наш личный. Чать, из уважения, Вася, к тебе?.. Какой был катерок прогулочный, — обратилась Катя ко мне своим ярким, живым лицом. — И вот, пропал. Все искали! — сказала она с сарказмом. — Все мужичье затонское прибрежные воды стало шерстить. Нашли! Железяками, оказывается, нагрузили, днище ломом пробили — под Лобачом, на глубине затоплен, лежал. Ты знаешь, Лешенька, как мужики матерились?.. Сами подняли, приволокли, залатали. А кто утопил, ты думаешь? Тоже они!
Курулин нахмурился, брезгливо дернул щекой:
— Пес с ним, с катером!
— Не хочет понять, что это затонские ему давали сигнал! — показала мне пальцем на Курулина Катя.
— Ты пойми, — сказал Курулин, трогая мою грудь пальцем и не поднимая напряженного лица. — Что происходит в Воскресенском затоне?.. Ведь революция происходит, Леша! Новый этап социально-экономических преобразований. А ты ходишь и главного почему-то не видишь. Как Катя, видишь брюзжащих стариков да утопленный катер. А катер и должны были мой утопить! И это признак того, что все идет надлежаще! Неперспективный поселок, трутень, паразитирующий на теле государства, уже сегодня, в самом начале, когда мы голы и босы, не только берет, но и дает. А сколько таких в стране?! — Курулин выжидательно посмотрел на меня, а затем шагнул и закрыл дверь, в которую несло холодом. — Ведь большая часть народа нашего живет не в Москве, не в Ленинграде, а в таких городках и поселочках, Леша! А у людей, живущих там, по доброй работе руки чешутся. Так оторви свой взгляд от земли, Леша, и прикинь, какого он значения, наблюдаемый тобою эксперимент! И подумай о том, что все здесь у нас происходящее — это та самая местная инициатива, о которой вы все время твердите в газетах — почему-де ее нет? Так вот, она есть. Оцени, Леша!
— Самовар-то уж, наверно, простудился, — подмигнув мне, сказала Катя.
5
Мы попили чаю, я оделся и вышел. Было уже темно. Среди холодной темной пустоты Волги мигали и качались огни. Тоска снова овладела мною. В мою ледяную, со свечой в стакане комнату мне даже страшно было идти. Я пошел в обход особняка к Волге и тут увидел, что на белой скамейке за домом сидит Ольга. Тонкая, неподвижная, она сидела, зябко сдвинув плечи и засунув руки в карманы нейлоновой куртки, и свет из окна падал на ее черную голову и на цветник.
Я почувствовал, что она ждет меня, подошел и сел с ней рядом. Минут пятнадцать мы просидели в абсолютном молчании. Я поднялся и пошел домой.
Ольга догнала меня, взяла под руку и, подпрыгнув, пошла со мной в ногу.
— Я согласна жить, но — зачем? — спросила она.
— Если незачем, живите просто так, за компанию.
Она оскорбилась и шла опустив голову.
Ходить по поселку под ручку с дочкой Курулина мне было совершенно ни к чему. И, поглядывая по сторонам, я шел с ощущением неудобства.