Хроники Средиземья
Шрифт:
— Фарамир! Фарамир! — кричали на улицах, и крики прерывались рыданиями. Но он был недвижим и безмолвен. Длинным извилистым путем провезли его в цитадель, к отцу. Шарахнувшись от Белого Всадника, один из назгулов успел метнуть смертоносный дротик, и Фарамир, который бился один на один с конным вожаком хородримцев, грянулся оземь. Лишь безудержный натиск витязей Дол-Амрота спас его от уже занесенных багровых мечей хородримцев.
Князь Имраиль внес Фарамира в Белую Башню и молвил:
— Твой сын воротился, государь, свершив великие подвиги, — и рассказал о том, чему был свидетелем. Но Денэтор не слушал его, он молча поднялся и взглянул сыну в лицо. Затем он велел
Враги осадили город, плотно обложили его со всех сторон, Раммас-Экор был разрушен и захвачен весь Пеленнор. Последние вести принесли защитники северной заставы — те, кто успел добежать, прежде чем заперли Врата. Это был остаток стражи, охранявшей путь из Анориэна и Ристании. Воинов привел Ингольд, тот самый, что впустил Гэндальфа с Пином неполных пять дней назад, когда в небе еще светило солнце и утро лучилось надеждой.
— Про мустангримцев ничего не известно, — сказал он. — Нет, из Ристании никто не подойдет. А подойдут — тем хуже для них. Их опередили: едва донесли нам, что новое войско из-за реки идет на Каир-Андрос, а войско уж тут как тут. Тьма-тьмущая: многие тысячи здоровенных орков с Оком на щитах и шлемах и еще больше людей, каких мы прежде не видели. Невысокие, угрюмые и кряжистые, бородатые, как гномы, с бердышами. Наверно, из какого-нибудь дикого края на востоке. Северную дорогу перекрыли, и большая рать ушла в Анориэн. Нет, мустангримцам не пройти.
Врата были заперты. Ночь напролет слушали караульные на стенах, как внизу разбойничают враги: выжигают поля и рощи, добивают раненых, рубят на куски мертвецов. Впотьмах было не разобрать, сколько еще полчищ подошло из-за реки, но в утренних сумерках увидели, что их даже больше, чем страх подсказывал ночью. От края до края копошилась почернелая равнина, и, сколько хватало глаз, во мгле повсюду густо, как поганки с мухоморами, выросли солдатские палатки, черные и темно-красные.
Деловито, по-муравьиному сновали везде орки — и копали, копали рвы ад рвами, огромным кольцом охватывая город, чуть дальше полета стрелы. Каждый вырытый ров вдруг наливался огнем, и неведомо было, откуда огонь этот брался, каким ухищрением или колдовством он горел и не гас. Весь день прокапывались огненные рвы, а осажденные глядели со стен, не в силах этому помешать. Как только ров загорался, подъезжали фургоны, подходили новые сотни орков и быстро сооружали за огненными прикрытиями громадные катапульты. В городе таких не было; какие были, до рвов не достреливали.
Однако сперва осажденные посмеивались: не очень-то пугали их эти махины Высокие и мощные стены города воздвигли несравненные строители, изгнанники-нуменорцы, еще во всей силе и славе своей. Как в Ортханке, черная каменная гладь была неуязвима для огня и стали, а чтобы проломить стену, надо было сотрясти и расколоть ее земную основу.
— Нет, — говорили гондорцы, — даже если Тот и сам явится, в город он не войдет, покуда мы живы.
Иные же возражали:
— Покуда мы живы? А долго ли живы будем? У него есть оружие, перед которым от начала дней ни одна крепость не устояла, Голод. Все дороги перекрыты. И ристанийцы не придут.
Но из катапульт не стали попусту обстреливать
Понапрасну грозили со стен кулаками скопищу кровожадных врагов. Что им были эти проклятья? Да они не понимали западных наречий, сами же словно бы не говорили, а рычали, каркали, клокотали и завывали. Впрочем, скоро даже на проклятья ни у кого не стало духу: чем морить осажденных голодом, Владыка Барад-Дура предпочел действовать побыстрее — донять их ужасом и отчаянием.
Снова налетели назгулы, и страшнее стали их пронзительные вопли — отзвуки смертоносной злобы торжествующего Черного Властелина. Они кружили над городом, как стервятники в ожидании мертвечины. На глаза не показывались, на выстрел не подлетали, но везде и всюду слышался их леденящий вой, теперь уже вовсе нестерпимый. Даже закаленные воины кидались ничком, словно прячась от нависшей угрозы, а если и оставались стоять, то роняли оружие из обессилевших рук, чернота полнила им душу, и они уж не думали о сражениях, им хотелось лишь уползти, где-нибудь укрыться и скорее умереть.
А Фарамир лежал в чертоге Белой Башни, и лихорадка сжигала его: кто-то сказал, что он умирает, и «умирает» повторяли ратники на стенах и на улицах. Подле него сидел отец, сидел и молчал, не сводя с него глаз и совсем забыв о делах войны.
Наверно, даже в лапах у орков Пину было все-таки легче. Он должен был находиться при государе и находился, хотя тот его вроде бы не замечал, а он стоял час за часом у дверей неосвещенного чертога, кое-как справляясь с мучительным страхом. Иногда он поглядывал на Денэтора, и ему казалось, что гордый Правитель дряхлеет на глазах, точно его непреклонную волю сломили и угасал его суровый разум. Может, скорбь тяготила его, а может, раскаяние. Первый раз в жизни катились слезы по его щекам, и было это ужаснее всякого гнева.
— Не плачь, государь, — пролепетал Пин. — Быть может, он еще поправится. Ты у Гэндальфа спрашивал?
— Молчи ты про своего чародея! — сказал Денэтор. — Его безрассудство нас погубило. Враг завладел ты знаешь чем, и теперь мощь его возросла стократ: ему ведомы все наши мысли, и что ни делай — один конец.
А я послал сына — без одобрения и напутствия — на бесполезную гибель, и вот он лежит, с отравой в крови. Нет-нет, пусть их дальше воюют как хотят, род мой прерван, я последний наместник Гондора. Пусть правят простолюдины, пусть жалкие остатки некогда великого народа прячутся в горах, покуда их всех не выловят.