Хрустальный шар
Шрифт:
В ту ночь все это показалось мне глупым и ненужным, если бы все сейчас настроились так… чтобы уже «никогда не было войны»? Но… так было, так есть – значит, так должно быть.
Я перешел на короткие волны; в глубине магического ока индикатора затрепетал и расправил крылья зеленый мотылек, а из динамика донесся грудной женский голос:
– Тэйсин [142] Киото – Токио…
Япония. Первая мысль была: что сейчас делает Сато Уиттен? Нужно будет посетить его отца; как давно я там не был. Война кончается, Япония долго в одиночку не протянет. Воюя с Германией, бедные промышленники вынуждены были рвать чувствительные нервы, связывающие обе страны: разве не болело у них сердце, когда американские инвестиции превращались
142
Говорит… (яп.)
Я снова подумал о Сато Уиттене. Нужно будет завтра спросить, когда от него пришло последнее сообщение. Иногда это были листочки промокательной бумаги, пропитанной хинином, прекрасно флюоресцирующем в ультрафиолетовых лучах, иногда просто соответственно приготовленные открытки, отправляемые в Португалию, – шли они очень долго. Кто знает, захочет ли начальство отказаться от его услуг: надежных, идейно работающих японских агентов найти нелегко.
Я услышал скрежет ключа в двери. Грэм снова забыл о второй задвижке и усердно возился с замком.
II
Я познакомился с Уиттеном в Гейдельберге, где изучал машиностроение. На политехническом отделении тогда было три или четыре азиата, и меня поразило, что он никогда не ходил с ними. Те держались вместе, вместе сидели на лекциях, а когда поворачивали к нам свои немного треугольные лимонные лица, делали это, словно преодолевая невидимое сопротивление. Я ближе сошелся с ним в чертежной мастерской. Мне почти никогда не удавалось исполнить технический чертеж с первого раза. То я разливал тушь, то начинало брызгать перо, и мне приходилось все начинать сначала. Сато помог мне раз и другой, я одолжил ему какую-то книжку, и постепенно я узнал его удивительную историю.
Он был сыном англичанина и японки, родился в Асамаяме на острове Эдзо [143] . Первые годы провел на родине матери. Когда она умерла, ему было шестнадцать лет, и отец, инженер-строитель, забрал его в Англию. Здесь он окончил среднюю школу, начатую в Японии, и понял, что значит иметь желтую кожу. Поразительным в нем было распределение свойств: внешне он был японцем – маленький, щуплый, словно высушенный, почти без растительности на лице, в никелированных очках; черная гладкая шевелюра не скрывала черепа, а, наоборот, будто приклеенная, подчеркивала ее шаровидную форму. Но он считал себя англичанином. Английский был его родным языком. И эти два унаследованных механизма жизни существовали рядом, с виду не сливаясь воедино. Лишь изредка я мог догадываться, как тяжко приходится ему жить в стране, которая считала его чужим. Но это не было исключительно виной лишь окружения, потому что непонятные черты восточного склада ума также присутствовали в нем, только глубоко упрятанные, и из этой глубины восходил рациональный, трезвый интеллект, близкий к европейским образцам. Способ его мышления действительно был – я так думаю – европейский, а эмоциональность – чужая. Его скрытность не имела ничего общего с самообладанием, поскольку сквозь выдержку иногда может прорваться эхо сильнейших переживаний; для него же это было, казалось, невозможным.
143
Прежнее название острова Хоккайдо.
Происходило это во время карнавала. Поздним вечером, часов в одиннадцать, мы, пятеро англичан и трое немцев, сидели в нашем любимом ресторанчике у хромого Сэттлера, веселясь на студенческо-гейдельбергский манер. В воздухе витали запахи кориандра, конфетти, звучали пьяные упреки и выкрики, а вокруг в густом сигаретном дыму покачивалась, словно ринг, заполненный борцами, или палуба безумного корабля, площадка, на которой толпились танцующие. Зал у этого Сэттлера был маленький, позолота на стенах почернела, но мы считали этот стиль достойным, хорошо соответствующим нашим фуражкам. Около двенадцати Уиттен, который пришел со мной, извинился и собрался уйти. Мы, естественно, не хотели его отпускать; может быть, никто и не нуждался в его присутствии, но все знали, как следует развлекаться и поддерживать настроение, к тому же это послужило бы плохим примером для остальных. Поэтому он в ответ на попытки толстяка Медоуза удержать его был вынужден пообещать, что вернется.
После его ухода кто-то бросил на заляпанную скатерть пачку снимков. Вы знаете, конечно, как происходит рассматривание и комментирование фотографий в такие минуты. Пробегавшие в танце мимо нашего (крайнего) столика время от времени вырывались из зачарованного круга и присоединялись со своими замечаниями к нашим смешкам и крикам. В какой-то момент веселый настрой, казалось, начал спадать, и я, сам не знаю почему, вдруг решил шутки ради принести в жертву Уиттена. За несколько дней до этого он показал мне фотографию своей невесты. На желтоватом квадратике глянцевой бумаги виднелось размытое изображение щуплой задумчивой девушки с прозрачными волосами и глазами.
– Она немного больна, что-то с легкими, – добавил он, когда я вернул ему снимок, и аккуратно спрятал его в самодельный конвертик из мягкой голубой бумаги.
– Парни, – крикнул я, – а вы знаете, у Сато есть невеста в Англии!
– Желтенькая? – спросил Медоуз. От него пахло вином, в глазах отражался качавшийся зал.
– Нет, с какой стати? Ее звать Эллен.
– Не нравится мне это, – бросил кто-то.
– Но он англичанин! – защищал я Сато.
– Может быть, – ответили мне сомневающимся тоном.
Больше я не затрагивал эту тему, потому что, живя близко с Уиттеном, не раз мог почувствовать, как сдержанно относятся к нему его «настоящие» английские коллеги.
Когда Сато показался на лесенке, ведущей в зал, толстый потный Медоуз подошел к нему, сильно покачиваясь, и взял его на руки. Дико ухая, он принес Сато к столу. И здесь начал выдавать какую-то сумасшедшую свадебную речь, обращаясь то к Уиттену, то к его воображаемой невесте, называя ее по имени. Мы разразились смехом. Это странный, известный каждому факт, что бывают минуты, когда все покатываются от хохота над какой-то дурацкой шуткой, а как вспомнишь на трезвую голову, остается только недоумение.
Уиттен все время стоял неподвижно со спокойной, словно примерзшей к лицу улыбкой.
Месяца через два я заметил у Уиттена на столе конверт с черной каймой и невольно взял его в руки.
Он увидел это. Сразу не отозвался, но, когда я уже выходил, сказал, что Эллен умерла.
– Мне очень жаль. Когда это произошло?
– Когда мы были у Сэттлера – на карнавале.
– Что, когда Медоуз… – начал было я и замолк.
– Да, – сказал он. – Я выходил тогда позвонить, помнишь?
– Позвонить…
– Да, потому что состояние было тяжелое и отец должен был мне сообщить.
– Но… и именно тогда… ты узнал?
Он кивнул.
– Боже мой, почему ты ничего не сказал?
– Не хотел портить настроение, – коротко ответил он, и больше мы об этом не говорили.
Во второй раз я встретил Уиттена в 1939 году, уже в Лондоне. Я как раз улаживал последние формальности в связи с началом работы в Специальном отделе, когда случайно увидел его на улице. Видимо, он запал мне в сердце крепче, чем я думал, поскольку я выскочил из отходившего автобуса.