Хрустальный желудок ангела
Шрифт:
– Где ваши записные книжки? – я спрашиваю у своих ребят. – Смотрите: Даур Зантария – великий писатель, достал свой дневник и что-то записывает. Что ты записал, Даур, читай!
Даур – торжественно:
– «Лхаса – столица Тибета. Марина – великая путешественница».
…Летом 2001 года Даур Зантария умер от инфаркта в крошечной квартирке около метро «Сокол». Нар позвонил ранним утром – в семь? шесть утра? И сказал.
От метро я долго шла вглубь дворов – там такие рытвины и лужи, как будто разбомблено ракетами, говорил Нар, большой знаток
Это был форменный край света, за последним пристанищем Даура простирался только необитаемый хвост Земли. Третий этаж, дверь не заперта. Вещи кувырком, но их так мало, не о чем и говорить. На столе рассыпаны фотографии – здесь он на море, тут с друзьями в кафе на набережной, там в Таджикистане у жены Тажигуль – Даур незадолго женился, и на недельку она поехала навестить родню. В ванне сушилась выстиранная майка, две зубные щетки в стакане склонились одна к другой.
Мы зажгли свечу. Свеча у Саски была новогодняя – в виде Деда Мороза.
На кухонном столе – кружка Даура с его недопитым чаем и дневник, раскрытый на той весенней странице:
«Лхаса – столица Тибета…»
Свитер я забрала. Вечер был прохладный, я накинула его на плечи, и меня обдало волной Даурова тепла. В этом свитере он, почти как мсье Крачковски, проехал по горячим точкам бывшего Советского Союза, но только не ДО того, как там просвистит первая пуля, а в разгар. И встретился там с людьми, чьи имена не сходили с газетных полос и с кем мало кто захотел бы встретиться на узкой дорожке. В солидном журнале выходили его спокойные философские рассказы об этих рискованных поездках. Он пил, курил, общался с весьма сомнительными личностями, но от свитера пахло только молоком, хлебом и дымком костра.
…Поэт Игорь Сид устроил Дауру выступление на Петровке в Литературном музее.
Даур волновался, курил. И три большие черные птицы с алыми клювами у него на груди выглядывали из болотной травы и камышей. В небольшом зале собрались родные люди: Пётр Алешковский, Петина жена Тамара Эйдельман, теща Пети Элеонора Александровна, критик и прозаик Лёня Бахнов, моя подруга Светка, мы с Наром, старинный дружок Даура художник Адгур, несколько молодых людей, очень интеллигентных, и отлично была представлена абхазская диаспора, видимо, спонсировавшая этот вечер, – смуглые импозантные люди в модных костюмах, они заняли целый ряд справа от Даура.
Сам Даур сидел за старинным столиком из красного дерева, перед ним лежали рукописи; в очках, с благородной сединой, в этом, как я уже говорила, безумном свитере.
Это было его первое литературное выступление в Москве. Даур читал размеренно, чинно, чуть интонационно форсируя самые смешные и колоритные места. Читал отрывки из «Золотого колеса», рассказы, прочел несколько блистательных эссе или притч – особенно мне запомнился сюжет о Мелитоне Канта-рия, в свое время водрузившем знамя над Рейхстагом, какой он в мирное время стал свадебный генерал, как его именем весело, но церемонно прикрывали земляки свои мелкие мошенничества. В этих коротких и выверенных вещах вставала за карнавалом живая, величественная и смешная
Когда он закончил, все вскочили, бросились его поздравлять, а он молча, издалека сделал знак Тажи-гуль, чтобы она уже вела публику к накрытым столам. И мне было так приятно, что, какой наш Даур ни есть красноречивый, он все-таки отыскал женщину, с которой можно разговаривать без слов.
Ну, его поздравляли, радовались, хлопали по плечу, и все до одного спрашивали:
– Откуда у тебя такой свитер? Ты в нем совсем уже Гарсиа Маркес.
Он отсылал всех ко мне. Люди жали мне руки. Поздравляли с таким обалденным свитером. А одна сумасшедшая женщина стала просить меня показать ей мою творческую лабораторию.
Я считаю, что это был мой звездный час. Правда-правда, счастливый был день, ничего не скажешь.
– Поблагодари земляков, – на ухо шепнул Даур.
– А что сказать?
– Скажи: «В Абхазии есть две драгоценности – гора Эрцаху и Даур Зантария. Но Эрцаху вечна, а Даур – нет. Поэтому давайте его все любить и беречь!»
Прощание вышло эпическим, будто из старинных восточных сказаний, хотя происходило в легком серебристом ангаре, напоминавшем внутреннее пространство инопланетного космического корабля. Гроб стоял на возвышении, будто парил над полом; чтобы в него заглянуть, нужно было подняться по ступеням, где расположились женщины, прибывшие из Абхазии сестры-плакальщицы.
Московские друзья Даура выстроились у противоположной стенки, не смея приблизиться, ибо оплакивание носило этнографически сакральный характер, благо никто не посыпал главу пеплом, не бил кулаками в грудь. Но крики отчаяния то и дело прерывали безответный разговор с ушедшим туда, где господствует правда, включавший факты житья-бытья, сложности внутрисемейных отношений, восхваление заслуг и одновременно сомнения в избранном им пути.
Из уважения к собравшимся плакали в основном на русском, обрамляя плоды индивидуального творчества строками древнего канона:
– О, мой красивый брат, где твоя красота?
– Брат мой, тебя уважали, брат мой…
– Но зачем ты надел этот костюм, ведь ты не любил ходить в костюме…
– Папе привет передай…
Вдруг проскользнуло:
– А я-то тебя всегда стыдилась…
Но традиционные формулы брали свое, особенно когда плакальщицы переходили на абхазский, в их скорбной песне слышалось:
– Куда же теперь деть нам твои доспехи с одеждой твоей, о, брат мой!
– Как только раздастся цокот копыт, гляжу на ворота и жду, что ты въедешь во двор, сестра твоя…
– Оставив сестру в темноте, куда ты уходишь? Брат мой…
И наконец:
– По тебе сегодня весь день, о брат мой, плачут Земля и Небо!
Хоронить его увезли в Сухум – он как раз туда собирался и даже заранее купил билет на самолет.
Пришла мне пора провожать Даура.
У митрополита Макария прочитала, что каждый день из сорока – страшно важный для покинувшего этот мир человека, ибо дым земных очагов восходит прямо к райским крышам.
На Пасху Даур звонил мне и говорил: