Художники
Шрифт:
— По-иному я взглянул сегодня на Моравиа, при этом не только я, — сказал мне друг-писатель, как мне известно — давний и верный почитатель итальянца.
Разочарование — нечто такое, что плохо согласуется и с памятью и с сознанием. Совладать с разочарованием, тем более если речь идет о конкретном человеке, всегда нелегко. Имело ли оно место в данном случае? Хотелось бы верить, что до этого дело не дошло. Хотелось бы верить, а это уже хорошо — если можно не доводить до разочарования, не надо доводить.
II
ЩУСЕВ
Трем годам, которые я отдал работе в нашем посольстве в Румынии, сопутствовали
Последняя депеша, полученная в посольстве: едет Щусев.
Должен сказать себе: созданное зодчим убеждает — Казанский вокзал, гостиница «Москва», метро «Комсомольская» и, конечно, Мавзолей. Неполный ряд, но и его достаточно, чтобы в сознании возник образ крупного художника, мыслящего масштабно.
Но, может быть, представлению о Щусеве недоставало той частности, которая единственно необходима, чтобы ты зримо увидел человеческий лик зодчего? В штате посольства был архитектор Анатолий Яковлевич Стрижевский. Именно он построил посольское здание в Бухаресте, на шоссе Киселева. Посольский дом в Бухаресте был единственным сооружением такого рода, которое нами было возведено до той поры. Позже архитектор осуществил еще две таких же постройки — в Берлине и Хельсинки.
Стрижевский был молод, интеллигентен, деятелен. Он явился в Бухарест почти в одно время с нашими войсками, имея задание в возможно короткие сроки восстановить посольство. Начав войну, румынские власти варварски обошлись с персоналом посольства. Он был интернирован и выслан из страны, при этом самому акту высылки сопутствовали действия, какие никогда к дипломатам не применялись. Что же касается посольского здания, то оно подверглось разору, некоторое время пустовало, а потом в нем был размещен госпиталь. Вернувшись в Бухарест, Стрижевский принялся восстанавливать здание. Видно, дом на шоссе Киселева был любимым созданием Стрижевского — архитектор взялся за эту работу с необыкновенным рвением. Целая армия плотников, паркетчиков, штукатуров, возглавляемых зодчим, работала с утра до ночи. Немало хлопот доставило Стрижевскому восстановление убранства посольского здания. Многое исчезло бесследно. Чем дороже были люстры и бра, тем бездоннее была пропасть, в которую они канули. Ряды мастеров, которыми был так славен Бухарест, за войну поредели. Приходилось покупать втридорога, часто через перекупщиков. Помню, как в посольство была доставлена скатерть ручной работы на триста персон. Несмотря на грандиозные размеры, скатерть поражала тщательностью отделки — чувствовалось, что тут трудились сотни рук. Одно это заставляло задуматься: не крепостные ли девушки здесь колдовали? Тайна необычной скатерти открылась позже. На большом посольском обеде скатерть попала в поле зрения гостьи, которая совсем недавно была узницей Антонеску. Рассмотрев скатерть, она должна была признаться соседям по столу, что опознала это создание рук женских, — скатерть была вышита подругами гостьи по знаменитой женской тюрьме в Жилаве.
Мне нравилось наше посольское здание. Его внешний облик был, пожалуй, не очень своеобычен, зато хорош ансамбль залов, особенно приемного и зрительного. Приемный зал был просторен (в посольстве иногда бывало одновременно до пятисот гостей), светел, наряден по своим краскам и убранству. Необыкновенно эффектен был зрительный зал, в котором заканчивались все большие приемы посольства, — концерт наших артистов или хороший фильм часто венчали прием. Зал радовал пропорциями, формами, мягкостью света и красок.
Стрижевский был человеком одаренным, и посольское здание это отражало. И не только посольское здание: Стрижевский был одним из тех архитекторов, которым зодчество не мешало заниматься живописью и рисунком, как, впрочем, чуть-чуть и ваянием. У него была способность, столь характерная для архитектора, мыслить образами, у которых есть зримое очертание, объем. Помню, как однажды, воспользовавшись первым снегом, который здесь обилен, мы уехали всем посольством на берега Снагова. Воодушевившись,
Итак, Щусев. Помню, кик мы гуляли по посольскому садику и Стрижевский пытался объяснить себе и нам созданное зодчим.
— Допускаю, что но прав, но в это свое мнение я уверовал, — говорил Стрижевский, забирая со лба и отводи назад свои рыхлые космы. — Нестеров, каким мы увидели его в портретной живописи, — Павлов, Шадр, Мухина! — возник из древнерусских сюжетов. — Казалось, неожиданная мысль заставила Стрижевского сгорбиться — больше обычного; когда он волновался, он горбился. — Не было бы отрока Варфоломея, не было и позднего Нестерова...
— Однако какое это и моет отношение к Щусеву?
— Самое прямое! Казалось, Стрижевский ждал этого вопроса, чтобы вот так решительно заявить о своем мнении. — Не было бы у Щусева Троицкого собора в Почаевской лавре и Марфо-Мариинской обители на московской Большой Ордынке, разве мог бы явиться Казанский вокзал?
— Храмовое зодчество... плодотворно? — спросил я не без улыбки.
— Нет, дело не столько в том, что это зодчество храмовое, сколько в том, что оно по истокам своим русское, старорусское, коренное, своеобычное.
— Да можно ли так сказать о Щусеве? — спросил я. — Ему не чужд и современный поиск...
— Верно, и современный поиск, — согласился Стрижевский. — Не было бы этого поиска, он так бы и остался в ордынской обители, а современный поиск вызвал у него такое чудо, как Мавзолей...
— Вы знали Щусева?
Был мой вопрос, как мне казалось, для моего собеседника неожиданным.
— Да, по его лекциям в институте, когда он увлекался градостроительством, — подтвердил Стрижевский. — Щусев оставался Щусевым: был убежден, что в обществе, где земля является собственностью государства, градостроитель имеет неизмеримо большую возможность сказать новое слово по существу проблемы... Помню, был бесконечно самоироничен: как много могут сделать с человеком каких-нибудь пятнадцать лет — от обители на Ордынке до созидания города будущего!..
— Самоирония... от сознания силы?
— Пожалуй, от сознания силы, — Стрижевский будто остановил себя — опасался, что скажет больше, чем хотел сказать. — Да, от сознания силы, как, впрочем, от желания оборониться от невзгод жизни...
— Невзгод?
Мой собеседник испытал неловкость — инерция разговора повлекла его дальше, чем он хотел.
— Да, невзгод, — подтвердил Стрижевский, мы вернулись под крышу посольства. — Одним словом, тайны в чистом виде жизнь не терпит: в доме у Щусева больной сын, взрослый... — Мы стояли посреди большого зала, совсем темного, и я слышал дыхание Стрижевского. — Врачи настаивают на госпитализации, но он отказал им... — пояснил мой собеседник. — Вот так — отец и сын... — Стрижевский вздохнул, и я ощутил пределы зала — он был меньше, этот зал, чем я думал. — Ну, Щусев будет, конечно, пытаться говорить по-румынски, потешный бес самоиронии в нем пробуждается вместе с его веселым румынским! — воскликнул Стрижевский.
— Странно, а откуда он знает румынский?
— Так он родился в Кишиневе.
— Вон как!..
Разговор со Стрижевским немало распалил воображение: все-таки не совсем обычного человека мне предстояло завтра встретить на аэродроме, незаурядного человека. Помню, что я спросил себя: из того немногого, что мне известно о человеке, могу ли я нарисовать его внешний облик? В самом деле, как он выглядит, этот человек? Ну, например, как он носит костюм, какая у него походка, как он взглянет на тебя и заговорит? Наверно, точность того, что было произнесено до сих пор, определяется в конечном счете впечатлением от живого человека?