Художники
Шрифт:
— А знаете, где-то здесь жил Овидий, — произнес Браниште. — Быть может, он гулял по улицам этого города...
Я знал, что так это и могло быть, но признанно Браниште взывало к раздумью. Наверно, тот кусок мозаики, что мы увидели посреди городской бани, да слово Овидия, сбереженное памятью, и были бессмертны.
В словах моих скудных
Ты постарайся найти больше, чем сказано в них...
А потом мы уехали из древнего города, оставив его в причерноморской темени. Машина несла нас на юг, и мы примолкли вместе с выкошенным пшеничным полем, что легло рядом. Наш путь продолжался часа полтора, пока прямо перед вами из степной шири и зыби, а может, из самого моря не взметнулись огни нового города. То, что эти два города оказались рядом, действительно воспринималось дух захватывающей
Однако почему все это было так значительно для Щусева? Он был в поиске, он был в дороге и видел мир глазами человека, мир преобразующего. Он был в поиске...
МУХИНА
Вьюжным декабрем сорок третьего меня пригласил к себе посол Петров, возглавлявший на Кузнецком мосту пресс-отдел.
— Только что я говорил с академиком Цициным — он готов принять Хиндуса, но не в академии, а на оранжерейных полях Сельхозвыставки...
Петров не любил слишком элементарных формул, — начиная разговор, он приступал к нему как бы с третьей фразы. И в этот раз первые две фразы были опущены, а из того, что он успел произнести, следовало: мне надо ехать с Хиндусом к Цицину на Сельхозвыставку. Морис Хиндус — американский литератор, широко известный у себя на родине, автор книг, посвященных зерновой проблеме земли, хлебу. Наиболее известная из них — «Красный хлеб», о проблеме проблем новой России — колхозах. Новая книга американского литератора — своеобразное продолжение «Красного хлеба». Она призвана явить читателю ту же проблему, но в годы войны. Встреча с Цициным явно подсказана работой над этой второй книгой.
Наш газик не без труда пробирается улицами Москвы — город занесен снегом. Уже войдя в пределы выставки, машина дважды застревает в сугробах. После города, заваленного мешками с песком, заколоченного фанерой и дранкой, сказочный град Китеж Сельхозвыставки выглядит не очень-то обычно. Что-то есть в самом лике фанерного посада экзотическое, трудно представить, что это было у истоков нынешней страды. И вот Цицин с горстью зерен, вынесенных к свету. «Наш насущный хлебушко! — произносит Николай Васильевич, напирая на «о». — Хлебушко-кормилец!» Он точно говорит об опытах над пыреями, о поисках Лукьяненко и Хаджинова по выращиванию новых сортов пшеницы и подсолнуха, а Хиндус слушает его, скептически смежив глаза. «Немцы в Смоленске и Ржеве...» — произносит американец, не разжимая рта. Никуда не денешься, немцы и в самом доле в Смоленске и Ржеве, но это не способно смутить Цицина. «Работа не должна прекращаться ни на день, — говорит он. — Город поможет селу, а село — городу!» Да, наш добрый девиз о смычке города с деревней он чуть-чуть видоизменил, однако сберег суть. Истинно — во взаимной поддержке города и села мы крепили наше единство, которое было самим фундаментом победы. Но вот что характерно: когда наш газик, преодолевая завалы снега, выбрался за пределы выставки и, оглянувшись назад, мы взглянули на выставочный посад, уже окутанный предвечерней мглой, прямо перед нами поднялась громада мухинской скульптуры «Рабочий и колхозница», встала утесом, не очень-то различимым во тьме, которая легла плотным пологом на землю, но последнее уже было неважно — кто в стране не знал мухинской скульптуры? Вспомнилось далекое, предвоенное, когда скульптура впервые увенчала наш павильон в Париже, как знак нашей верности отечеству, над которым уже встала черная туча нашествия. Казалось бы, скульптура не очень соотносится с образом Мухиной, как мы увидели ее на нестеровском портрете, ставшем известным как раз в те годы. В облике рабочего и колхозницы, изваянных с крепкой и надежной основательностью, воплотилось само могущество народа, совершившего революцию. Люди труда, вознесшие серп и молот, выражали силу, как эта сила виделась народу. И своей статью, и могучестью рук, и непреклонностью порыва это были рабочие люди... При взгляде же на нестеровский портрет ты не мог не задать себе вопрос: какой тропой эта женщина с тонким и чеканным профилем, с синевой в глазницах пришла к постижению рабочего человека, несущего миру правду серпа и молота? Не много было известно в ту пору о Мухиной, но то, что удавалось узнать, не столько противостояло увиденному на нестеровском портрете, сколько дополняло это: училась у Бурделя в Париже, при этом в пору, когда его творческой верой признавался декаданс, была не чужда
И логичен был вопрос: как сложен должен быть путь художника, если после всего этого он все-таки создает скульптуру-символ, подобную «Рабочему и колхознице»?
Об этом и ином хотелось спросить себя, когда телеграмма из Москвы повлекла меня на банясский аэродром в Бухаресте: прилетает Мухина. И не только она, но целая когорта литераторов и ученых, а кстати и академик Цицин. Но мысленный взгляд был обращен именно к Мухиной: какая она? С тех пор, как Нестеров написал ее портрет, минуло лет пять. Нет, нет, в самом деле, какая она?
Самолет приземлился в дальнем конце аэродрома. Пока гости идут, не без удовольствия приминая молодую траву, у меня есть возможность их рассмотреть, при этом и Мухину. Видно, дорога притомила ее — шаг ее медленен. Цицин взял ее вещевую сумку из мягкой темно-коричневой кожи, взял молча — она не противилась. Одна рука лежит на волосах — они у нее рассыпаются, падая на глаза. Сколько ей лет? Пятьдесят пять, а может, и пятьдесят семь. Вон какой хлопотливой и чуть-чуть кроткой стаей ее окружили мужчины, — нет, это не просто дань ее авторитету и способности повелевать, по всему, она у нее есть, эта способность. Она может нравиться, — видно, была необыкновенно хороша, да и сейчас... Восточные глаза Цицина с едва приметной косинкой нет-нет да стрельнут в ее сторону. Но она, кажется, спокойна. Не безучастна, а именно спокойна, быть может даже печальна. Вот, казалось, все обошлось: самолет долетел как нельзя лучше: и все ей рады, особенно ей, а она печальна — улыбки ее я не видел...
— Кеменов, напутствуя нас, сказал, что Бухарест знаменит коллекциями живописи, частными коллекциями. — Она идет сейчас рядом, все так же наклонив голову. — По его словам, надо просить вас…
— Все, что в моих силах, Вера Игнатьевна...
Ну вот она наконец улыбнулась.
— Благодарю.
Вечером мы едем с нею к Ксенополу. Это местная знаменитость: известен не столько своей недвижимостью, которая не так уж мала, сколько своим собранием живописи. Как все румыны его круга, был на Парижской выставке и видел скульптуру Мухиной. «Госпожа Мухина говорит по-французски? Значит, можно без переводчика? Сочту за честь принять гостью». Коллекционирование облагородило нашего хозяина. Большой дом, светлый и ухоженный, но без особенных признаков роскоши. Дом — картинная галерея. Французская и румынская живопись — и то и другое больше век минувший. Хорошо смотрится и сам хозяин — от далеких греческих предков осталась не только фамилия. Высокий, приятно смуглый, с усами д'Артаньяна, хозяин, как мне кажется, живет холостяком — по крайней мере, в большом доме нет признаков семьи.
Внимание гостьи привлекли пейзажи, писанные барбизонцами.
— Пейзажи барбизонцев легко опознаются, — воспрял Ксенопол. — Чем это объяснить? Может показаться, от единства взглядов на живопись, от самой школы в Барбизоне... Возможно, но не только поэтому. Эта похожесть от самого пейзажа Барбизона! — Он задумался. — Вот эти круглые горы на китайских картинах мы принимаем за стилизацию, а на самом деле все от природы Китая — там горы действительно круглые! — Он смотрит на гостью. — Вы бывали в Барбизоне?..
Да, она была в Барбизоне и отчасти по этой причине имеет свое мнение о проблеме, которую сейчас затронул хозяин. Конечно, натуру не победить — она всегда заявит о себе. Но главное, конечно, в своеобразии художника, его взгляде на природу. Барбизонцы были великими знатоками природы и воссоздали ее на своих полотнах с большой страстью. Именно страстью, хотя природа безъязыка. Нот эта могучесть дерева в сочетании со всевластием земли и воды — кто воссоздал это с большей страстью, чем барбизонцы?
Наш хозяин со вниманием, чуть тревожным, слушает Мухину. Нет, не только ее мысль завладела сейчас им, но, наверно, и ее необыкновенный французский. Такое впечатление, что он всегда жил в ней, ее французский, и воспрял, как только в этом возникла необходимость. Ее речь свободна, как может быть свободна речь человека, у которого язык возникает не по ассоциации с родным, а сам по себе. К тому же в ее французской речи слова не обедняют мысль, да они и не могут ее обеднить, когда слов много, а способность нести их так хороша. Из всех наших, кто приезжал в эти почти два года в Бухарест, Мухина, пожалуй, первая с таким знанием языка. Одно это может нанести на раздумий небесполезные. Кажется, во мне вызрела мысль, которая может увлечь и Веру Игнатьевну. Машина уже везет нас в гостиницу, однако как об этом сказать Вере Игнатьевне?