Хвала и слава. Книга третья
Шрифт:
— У меня не еврейский нос?
— У тебя и характер не еврейский.
— Вот, наконец-то сказано самое главное. Значит, ты считаешь, что у евреев какой-то особенный, еврейский характер?
— Ну, знаешь!.. — Геленка рассердилась.
— Так вот. Именно потому, что ты находишь мой характер не еврейским, я и должен вернуться в гетто. Понятно?
— Не совсем. Даже совсем непонятно. Темно до черта.
— Своими словами ты подтвердила, что я еврей, значит,
Геленка положила руку ему на плечо.
— Знаешь, — сказала она, — ты всегда был такой умный, я полюбила тебя за ум. Сумасшедшей всегда была я, а теперь вдруг ты впадаешь в истерику.
— Поживи с мое в том мире, тогда посмотрим, не потеряешь ли и ты окончательно рассудок.
— Так ведь поэтому мы и хотим вырвать тебя из того мира.
— Э, нет, извините. Хоть у меня и не еврейский характер…
— Истерик!
— … но там я почувствовал себя евреем. Должно же Сыть на свете какое-то чувство солидарности.
— Ты получишь великолепную возможность быть «солидарным» поляком.
— Это не так просто, как кажется. Тебе никогда не приходилось решать подобные вопросы.
— Я дочь пекаря…
— Сова, которая была дочкой пекаря…
— Не издевайся.
— Но ведь это не мои слова, это Офелия так говорит: «Сова, которая была дочкой пекаря…»
— Непонятен мне этот намек.
— Не понимаешь, что ты сова? — сказал Бронек и поцеловал ее.
— Я вижу, ты не хочешь разговаривать серьезно.
Они выпили еще по рюмке душистого вина. Бронек перестал улыбаться.
— Видишь ли, я не могу разговаривать серьезно. Всякий серьезный разговор сейчас не был бы ни интересен, ни даже серьезен. Он был бы трагичен. Я знаю, что это мой последний приход к тебе. И я как раз хотел просить тебя не говорить ни на какие серьезные темы. Будем говорить о самом главном: о живописи.
— Ты идиот, — беззлобно сказала Геленка. — Рушится весь мир, а ты заявляешь, что самое главное в мире — это живопись. Право, ты меня удивляешь.
— Видишь ли, с миром дело обстоит так, что сколько бы раз он ни рушился, все равно потом снова восстановится. Важны не дома, не школы, не музеи, важно главное — человек. А такой человек, как я, полнее всего выражает себя в живописи. Надо, чтобы человек выражал себя как можно более полно. И если я исчезну, то живопись ведь не исчезнет. Вот в чем мой оптимизм.
— Довольно банальный оптимизм, — Геленка презрительно улыбнулась.
— Конечно, это не ново, зато утешительно. Не очень большое, но все-таки утешение. А ты отнимаешь его у меня.
— Значит, я должна тебе поддакивать? Ты стоишь на
— Можешь этого не говорить. Мне будет достаточно, если ты это поймешь и согласишься со мной.
— Дорогой мой, как могу я с тобой согласиться? Я просто не хочу, чтобы ты умирал.
— Можешь поверить, — с улыбкой сказал Бронек, — мне страшно не хочется умирать. Поэтому я и не покончил самоубийством.
— Как, как?
— Родители мои покончили с собой. Я сказал, что мне надо вернуться к ним. Это неправда, я возвращаюсь к другим.
— Поэтому ты не покончил самоубийством?..
— Да, я сказал когда-то Алеку и Губерту — Анджея тогда с нами не было, — я сказал: «Не понимаю, как можно решиться на самоубийство, на убийство жизни?»
— Но что значит твоя жизнь?
— Видишь ли, я не хочу продать ее дешево.
— Не понимаю.
— Нравятся тебе мои рисуночки?
— Нравятся, ну и что же?
— Видишь ли, я не просто приношу к вам мои рисуночки. В этих рисуночках я уношу кое-что в гетто. Для евреев.
— Продовольствие?
— Нет, не продовольствие.
— А что же…
— Ничего. Больше я ничего сказать не могу.
Он поцеловал ее. Геленка вырвалась из его рук, хоть и очень худых, но все еще сильных.
— Что ты задумал? Что ты хочешь сделать?
— Это не я. Я ничего не хочу делать. Я хочу жить.
— Но все же?
— Что? — Бронек сжал ее в объятиях. — Что ты хочешь сказать?
— Все-таки?
— Ты хочешь сказать, что все-таки там жить невозможно? Что там не жизнь?
— Нет, нет.
— Жизнь — всюду жизнь. Она всегда дорого ценится. Но ты права.
— Я ведь ничего не сказала.
— Но подумала… И ты права: жизнь там невозможна. Придется умереть, но не так, как мои родители.
Геленка выскользнула из его объятий, отбежала.
— Вы хотите бороться?! Вы?! — крикнула она, указывая на него пальцем.
Бронек схватил ее, обнял, закрыл рот поцелуем.
— Что это тебе пришло в голову? Борьба — это ваша привилегия, да, ваша, нееврейская привилегия. И погибать — бессмысленно и бесцельно — это тоже можете только вы, поляки… Как я мог, как я осмелился посягать на ваши дворянские, крестьянские и рабочие привилегии? Я, никчемный, еврейский буржуй…
Геленка колотила его кулаками по спине.
— Пусти!
— Не пущу, — спокойно сказал Бронек, — не пущу. — И добавил бесстрастным голосом: — Презренный еврей хочет изнасиловать сову, дочь пекаря.