И дольше века длится день
Шрифт:
— беда, говорит, как пошёл в интернат, так вроде чужой стал. Нет, говорит, того, чтобы сердцем, душой был привязан к дому, к отцу, матери, как прежде. Ну, малограмотная женщина. Конечно, и учить надо сына, и в отдалении он постоянно…
— Ну хорошо, — перебил его кречетоглазый. — А что сказал Куттыбаев при этом?
— Он тоже был среди нас. Он сказал, что мать, говорит, сердцем чует неладное. Потому что интернатское обучение не от хорошей жизни. Интернат вроде бы отнимает, ну, не отнимает, отдаляет ребёнка от семьи, от отца, матери. Что это, в общем, очень трудный вопрос. Для всех трудный — и для него и для других. Но что
— Это потом, — остановил его кречетоглазый. — Значит, он говорил, что советский интернат — это плохо?
— Он не говорил «советский». Он просто говорил — интернат. В Кумбеле наш интернат. Это я говорю «плохо».
— Ну, это неважно. Кумбель в Советском Союзе.
— Как неважно! — вышел из себя Едигей, чувствуя, как тот запутывает его. — Зачем приписывать то, чего человек не говорил? Я тоже так думаю. Жил бы я в другом месте, а не на разъезде, ни за что не послал бы своих детей ни в какой интернат. Вот так, и я так думаю. Что ж, выходит?..
— Думай, думай! — проговорил кречетоглазый, приостанавливая разговор. И, помолчав, продолжал: — Та-ак, стало быть, сделаем выводы. Значит, он против коллективного воспитания, не так ли?
— Ничего он не против! — не утерпел Едигей. — Зачем напраслину подводить! Как так можно?
— Не надо, не надо, прекрати, — отмахнулся кречетоглазый, не считая нужным вдаваться в обьяснения. — А теперь скажи мне, что это за тетрадь под названием «Птица Доненбай»? Куттыбаев утверждает, что записал её со слов Казангапа и с твоих отчасти. Так ли это?
— Так точно, — оживился Едигей. — Это тут, в сарозеках, была такая история, легенда, значит. Недалеко отсюда кладбище найманское стоит, когда-то оно было найманское, а теперь общее, называется Ана-Бейит, там была похоронена Найман-Ана, убитая сыном своим, манкуртом…
— Ну, достаточно, это мы почитаем, посмотрим, что там кроется за этой птицей, — сказал кречетоглазый и стал перелистывать тетрадь, опять же размышляя вслух и выражая тем своё отношение: — Птица Доненбай, хм, ничего лучшего и не придумаешь. Птица с человеческим именем. Тоже мне писатель нашёлся. Новый Мухтар Ауэзов объявился. Подумаешь, писатель феодальной старины. Птица Доненбай, хм. Думает, не разберёмся… А этот тут писаниной занялся втихомолку, для детишек, видишь ли. А это что? Тоже, по-твоему, для детишек? — Кречетоглазый поднёс к лицу Едигея ещё одну тетрадь в клеёнчатой обложке.
— А что это? — не понял Едигей.
— Что? Да ты должен знать. Вот озаглавлена: «Обращение Раймалы-аги к брату Абдульхану».
— Ну верно, это тоже легенда, — начал Едигей. — Это быль. Старые люди знают эту историю…
— Не беспокойся, я тоже знаю, — перебил его кречетоглазый. — Слышал краем уха. Старый, выживший из ума старик влюбляется в молодую, девятнадцатилетнюю девицу. Что ж тут хорошего? Этот Куттыбаев не только враждебный тип, он ещё и морально извращённый человек, выходит. Ишь как старался, подробно записал весь этот маразм.
Едигей покраснел. Не от стыда. Гневом переполнилась его душа, ибо большей несправедливости по отношению к Абуталипу быть не могло. И он сказал, едва сдерживая себя:
— Ты вот что, не знаю, какой ты там начальник, но в этом ты его не задевай. Дай бог каждому быть таким отцом и мужем, и любой здесь тебе скажет,
— Ладно, ладно, успокойся, — ответил кречетоглазый. — Затуманил он вам тут мозги. Враг всегда прикидывается. А мы его разоблачим. Всё, можешь быть свободным.
Едигей встал. Замялся, надевая шапку.
— Так что, как будет с ним? Как теперь? Только из-за этих писаний сажать человека, что ли?
Кречетоглазый резко привстал из-за стола.
— Слушай, я тебе ещё раз повторяю: это не твоё дело! За что преследовать врага, как с ним обходиться, к какому наказанию привлечь его — это мы знаем! Пусть твоя голова не болит. Знай свою дорожку. Иди!
В тот же день поздно вечером на разъезде Боранлы-Буранный ещё раз остановился пассажирский поезд. Только теперь поезд шёл в обратную сторону. И тоже стоял недолго. Минуты три.
Ожидая впотьмах его подхода, у первого пути стояли те трое в хромовых сапогах, что забирали с собой Абуталипа Куттыбаева, в стороне от них, отгороженные их непроницаемыми спинами, заслоняющими Абуталипа, стояли боранлинцы — Зарипа с детишками, Едигей и Укубала да начальник разъезда Абилов, всё сновавший взад-вперёд и суетившийся мелочно и ничтожно, ибо поезд опаздывал против расписания на полчаса. Но он-то тут был при чём? Стоял бы уж себе спокойно. А Казангап, тоже прошедший через допрос по поводу злополучных легенд, обнаруженных у Абуталипа, находился в тот час на стрелке. Это ему предстояло собственноручно направить поезд на тот путь, по которому должны были увезти Абуталипа далеко от сарозеков. Букей оставалась дома с едигеевскими девочками.
Те трое в сапогах, с отчуждённо поднятыми от ветра воротниками, отделяя Абуталипа спинами, напряжённо молчали. Боранлинцы, расстающиеся с ним, тоже молчали.
Ветер гнал позёмку с шорохом и едва различимым посвистом. Похоже, что метель собиралась. Набухала, напрягалась стылая мгла в непроглядных сарозекских небесах. Дико, уныло, пусто просвечивалась с трудом луна блеклым, одиноким пятном. Мороз жёг щёки.
Зарипа неслышно плакала, держа в руках узелок с едой и одеждой, который она собиралась передать мужу. Клубы пара изо рта выдавали тяжёлые вздохи Укубалы. Она прятала в подол шубы Даула. Даул, видимо, что-то предчувствовал, он тревожно молчал, прижавшись к тёте Укубале. Но тяжелее всех приходилось с Эрмеком, которого, заслоняя собой от ветра, держал на руках Едигей. Этот малыш ничего не подозревал.
— Папика, папика! — звал он отца. — Иди сюда, к нам. Мы тоже поедем с тобой!
Абуталип вздрагивал при его голосе, невольно порывался обернуться и что-то ответить ребёнку, но ему не позволяли оглядываться. Один из троих не выдержал:
— Не стойте здесь! Слышите? Идите отсюда, потом подойдёте.
Пришлось отступить подальше.
Но вот показались издали огни паровоза, и все зашевелились, задвигались на месте. Зарипа не удержалась, всхлипнула громче. И вместе с ней заплакала Укубала. Поезд нёс с собой разлуку. Пробивая лобовым светом толщу морозной летучей мглы в воздухе, он грозно надвигался, вырастая из клубов тумана тёмной грохочущей массой. С его приближением всё выше над землёй поднимались пылающие фары паровоза, всё различимей крутилась в полосе света мятущаяся позёмка между рельсами, всё слышней и тревожней доносился натруженный шум кривошипов и поршней. Вот уже видны стали очертания поезда.