И придут наши дети
Шрифт:
Когда будешь писать об этом, вспомнил Якуб слова Прокопа, запоминай, все, каждую мелочь, каждый жест и каждое слово, даже то, как человек выглядит и во что одет, иной раз вот такая деталь поможет тебе понять целое. Прокоп позвал его к себе сразу после редколлегии, сказал, что он советовался с главным и они решили, что Якубец начнет работать в его отделе и в его, так сказать, ведомство будут входить суды, законы, параграфы, судопроизводство. Для начала это лучше всего, убеждал Прокоп. Познакомься-ка ты основательно и с другой, более темной стороной общества — для молодого журналиста это хорошая школа, и, наконец, многие великие журналисты начинали именно с судебной хроники. Можно писать о преступности, о хозяйственных правонарушениях, о молодежи, об авариях или, например, о разводах, тема эта неимоверно
Он услышал торопливые шаги, по коридору шла высокая стройная женщина и острыми каблучками выстукивала по плиткам какое-то спешное сообщение. В одной руке она сжимала сумочку, а в другой — держала ладошку маленькой девочки. Девочка худенькая, белокурые волосы непослушно вьются вокруг овального личика — между матерью и дочерью было не только внешнее, но какое-то еще и скрытое сходство, оно угадывалось в упрямом и непреклонном взгляде, в слегка устремленном вперед наклоне фигуры, в резкости и решительности движений. «Если это она, — подумал Якуб, — если это пани Грегорова, то в ней явно что-то истеричное и мало приятное». Когда женщина подошла ближе и кивнула на приветствие мужчины, сидящего на скамейке, Якубец подумал, что все-таки она красива и привлекательна.
Но зачем она привела на судебный процесс дочку, это же так жестоко и так бессмысленно! Зачем она пришла сюда с ней, в это мрачное здание, в это пугающее место, чего она хочет этим добиться? Произвести впечатление? Или же что-то продемонстрировать отцу и своему теперь уже бывшему мужу?
Женщина села на другой конец скамейки, так что Якубец оказался между двумя супругами. С напряженной шеей и застывшим лицом она смотрела на дверь судебного зала и, лишь изредка поворачивая голову, делала замечания девочке. Своего мужа она вообще не замечала.
— Инга, что ты делаешь?! Инга, поправь блузку! Инга, вынь палец из носа, слышишь?!
Инга бегала по коридору от отца к матери, вскарабкивалась на скамейку, прыгала и совершенно не понимала серьезности и остроты ситуации. Перебегая от отца к матери, она натолкнулась на нетерпеливо ерзающего на своем месте Якуба и без всякого стеснения заговорила с ним, глядя на него вызывающими, дерзкими глазами. Однако Якуб уловил в них какой-то призыв, просьбу согласиться с чем-то крайне важным, тайным и жизненно необходимым, чего взрослые никак не могли понять. Улыбнувшись, он ответил ей, но мать сгребла ее в охапку и притянула к себе, как будто хотела показать, что девочка принадлежит только ей и что она ни с кем не желает ее делить: ни с мужем, ни с этим случайным соседом по скамейке.
К удивлению Якуба, дверь отворилась изнутри, из нее выглянуло бледное, безучастное и совершенно равнодушное женское лицо («Наверняка секретарша!» — подумал Якуб) и неопределенно кивнуло сидящим на скамейке. Дверь, однако, снова закрылась, и в коридоре повисла напряженная тишина. Всех поразило, что дверь открылась изнутри, хотя никто из них не видел, чтобы кто-нибудь прошел в эту комнату по коридору. Словно кто-то уже запустил тайный механизм справедливости, отчужденный от людей, ожидающих в коридорах, и словно справедливость подчинялась, другим законам, доступным только ей и начисто исключающим какое-либо вмешательство человека.
А когда Якуб Якубец поднялся, встала и Грегорова и быстро, как бы желая ему сказать: «Не спешите! Сейчас наша очередь!» (как в магазине, как возле кассы, как всюду, где надо терпеливо и униженно ждать чужого согласия), вошла вслед за Якубом в судебный зал, волоча за собой Ингу.
Зал судебных заседаний номер шестьдесят четыре представлял собой небольшую комнату с деревянным полом, несколькими рядами стульев, с двумя столами, придвинутыми друг к другу, и с двумя окнами, обращенными к высокой стене Дворца юстиции. Обыденная безликость источала мрачный, суровый холод, а запыленные окна без штор и выдвинутые из рядов стулья лишь усиливали гнетущее впечатление. За столом сидели три человека, и с первого взгляда казалось, что это просто
Ему не хотелось признаваться, но он чувствовал разочарование, досаду, ибо процесс разбирательства был однообразным, почти усыпляющим и скучным. Представление о том, что он напишет драматический и захватывающий репортаж о разводах, стало рушиться, и он чувствовал полную растерянность от лишенного какой бы то ни было человечности судебного процесса, за которым он мог только угадывать драматизм человеческих судеб. Все было статично до ужаса: повторяющиеся непрерывно слова, даты, параграфы, стук печатной машинки. Двигалась только маленькая Инга, она непоседливо вертелась и все пересаживалась со стула на стул. Якуб снисходительно поглядывал на нее, и вдруг он понял взаимосвязь между этой ситуацией и другой, похожей, которую сам пережил когда-то и которая сохранилась в памяти, как запах сушеного яблока, и которая напоминала ему почти забытую боль. Якубец никогда не любил думать об этом, старался спрятать поглубже все эти воспоминания, но время от времени они упорно всплывали на поверхность памяти и мучили его отупляющим горем.
Воспоминания были неясными и туманными, скорее сохранились какие-то случайные детали, синие униформы и грубые ремни с блестящими пряжками, графин с водой на столе, измятый мокрый материнский носовой платок, потом лицо отца с синеватой щетиной на впалых скулах. Все остальное вызывало в нем скуку и раздражало таким же однообразием, как ожидание сладкого в детском саду. Он постоянно ждал, что отец поднимется и уйдет с длинной скамейки, где сидели несколько мужчин, таких же, как он, придет к матери и скажет ей своим сурово-нежным тоном, чтобы она не хныкала и что на людях так не годится. Отец поднялся, чтобы посмотреть на Якуба, и мальчик поймал его просительный, затравленный взгляд, лишенный всякой надежды. Этот взгляд встревожил его так, что помутилось в голове. Отец поднялся, но двинулся куда-то прочь, медленно и неуклюже пробираясь между мужчинами в униформе, уже в дверях он еще раз оглянулся, но искал глазами не жену, а Якуба, который непонимающе смотрел, как закрываются двери за отцом. Потом он услышал только грохот стульев и материнский плач.
Так же смутно он помнит залы ожидания, другие униформы со сверкающими пряжками, потом странную комнату, разделенную проволочной сеткой, и два тонких одинаковых стула. За сеткой — лицо отца, пропахшая потом одежда, быстрые слова, лишенные всякого содержания, и нетерпеливые взгляды, срывающийся голос матери, и снова долгая дорога в запыленных поездах.
Отца осудили, и он умер ровно через месяц после возвращения из тюрьмы. Якуб уже подрос, и он простил отцу все, даже то, что друзья с улицы дразнили его: «Эх, Кубо, дурачок Кубо, отец-то твой сидит в кутузке! Да это тот Кубо, у которого отец каторжник!» Он простил ему ботинки с протертыми подметками и заплатанные штаны, которые должен был носить, он простил ему и нелепую, неожиданную смерть, и его осунувшееся, неподвижное лицо, заросшее синеватой щетиной, утопавшее в бархате подушек.
Иногда, глубокой ночью, когда он вдруг просыпался, напуганный неожиданным звуком или неотвязным кошмаром, он чувствовал в горле сладкий комок боли, и в памяти всплывал затравленный взгляд отца, его согнутая спина, выражающая покорность, а потом его облик терялся в дверях, ведущих куда-то в неизвестность. Он не мог заснуть и все думал о невразумительных отцовских словах: «Забудь, сынок! Забудь об этом, то была ошибка. Не повторяй ее, не терзайся, не порти себе жизнь! Забудь как можно скорее ошибки отцов!»