И придут наши дети
Шрифт:
Он невольно взглянул на часы.
— Знаете что, — сказала она быстро, словно боялась, что он уйдет и она не объяснит ему то, о чем только что ей не хотелось совсем говорить. — Уже поздно, я устала, не сердитесь на меня. Сегодня я вам уже ничего не скажу. Я просто не в силах сосредоточиться. Позвоните мне завтра в обед, я освобожусь, и мы где-нибудь посидим за чашкой кофе, ладно? Если это еще вас интересует…
Он кивнул. Конечно же, это его интересует, и, конечно же, он ей завтра позвонит.
Да, так будет лучше всего.
Они оба встали.
— Спокойной ночи, — сказала она ему
— Извините. Я больше не буду.
В домах зажигаются огни. И снова вечер. Низко, над самым горизонтом, видна узкая темно-красная полоса небосклона, освещенная уходящим солнцем, а над горами небо уже почернело, и на нем выткались светящиеся точки звезд. Опускается ночь, спокойная и тихая, без туч, без дождя и без гроз.
Юрай Матлоха стоит во дворе своего дома, глубоко засунув руки в карманы старых штанов, и, повернув голову назад, глядит в темноту. Он размышляет. Он уже не чувствует страха, как это было вчера вечером, он спокоен и сдержан. Он думает о сегодняшнем дне, перед глазами стоит мутная река, болотная грязь на берегах и серая пена на поверхности воды. Вначале положение ему казалось непоправимым: отходы масла пробили прокладки, попали в сточный трубопровод, и весь этот поток невозможно было остановить. Да и гудроновые ямы переполнились, и масло начало вытекать в реку.
Сориентировавшись на месте аварии, он тут же отдал несколько приказов: на ремонт треснувшего трубопровода он отправил чуть не половину рабочих комбината, на гудроновую яму послал людей со строительными механизмами и на несколько часов остановил производство. Еще до обеда им удалось остановить отток масла, и ко второй смене производство снова было пущено в ход.
Он знал, что ему надо делать. Он пойдет в райком и будет настаивать, чтобы безотлагательно закончили строительство станции. Он не позволит отделаться обещаниями. Нужно пойти на все, чтобы получить новый напорный бак, пусть даже за валюту. К тому же он им скажет, что готов уйти на пенсию.
Он был готов к тому, что придется объяснять, почему произошло то, что произошло, что он делал и где был, что предпринял и о чем он думал. Директор в ответе за все!
И раз уж он будет в райкоме, бросит как-нибудь между делом: что за кадры работают в газете? Разве журналистам все дозволено? Разве им дозволено копать под таких людей, как он, директор комбината, бывший партизан, заслуженный человек?! Начнут с меня, а на ком остановятся?!
Он вспомнил Порубана, главного редактора «Форума». Ведь достаточно было его слова, и репортаж не пошел бы в печать. Матлоха не может понять, почему он не сделал этого. Он не может объяснить, почему тот встал горой за этого паренька, за этого Прокопа, который точно такой же, как все эти молодые: они, видишь ли, недовольны отцами. Как будто все, что мы сделали, ничего не стоит.
Матлоха энергично покрутил головой, так, что позвонки заболели. Нет, он не позволит! Он будет жаловаться. И в районе, и в Братиславе. За такие вещи надо журналистам давать по рукам!
Он вспомнил и Мартина Добиаша. А этот чем отличается от Прокопа? Разве это не он, Добиаш, рассказал журналисту
Юрай Матлоха растерялся: как же так, а ведь он хотел предложить Добиаша на должность директора. Он, конечно, молод, но у него достаточно опыта, он хороший специалист, серьезный парень, умеет ладить с людьми, на него можно положиться. Словом, перспективный кадр.
Ладно, надо отложить этот вопрос до завтра, сейчас он ничего уже не решит. Надо выспаться.
Было уже далеко за полночь. Кароль Крижан сидел неподвижно в своей комнате, вытянув под столом ноги, сложив руки на груди и свесив голову. Могло показаться, что он дремлет, забыв выключить верхний свет, который тускло освещал застывшие предметы, и оставив включенным радио, которое приглушенно передавало какую-то усыпляющую мелодию.
Однако он вскоре поднял голову, встал и медленно подошел к окну. Он увидел за окном опустевшую Полевую улицу, а за частоколом деревьев угадывались стены и кресты Ондрейского кладбища.
Полевая улица, думал Крижан лениво, тебя можно или любить, или ненавидеть.
Он распахнул окно. В комнату полились ароматы летней братиславской ночи: тяжелый дух отцветающих акаций из Медицинского парка, запахи трав с Ондрейского кладбища, вонь расплавленного асфальта и дунайского ила. Он вбирал в себя эти запахи поздней ночи и городской тишины, которую нарушало лишь дальнее фырчание моторов и одинокая песня подвыпившего прохожего.
Он смотрел на улицу и думал о том, как сурово воспитала его эта улица: никто ничего тут задаром не делает.
Потом он подумал о материале, который сегодня сдал в редакцию. Он был доволен.
Опершись локтями о подоконник, он смотрел на вереницу неоновых фонарей. Ему вдруг пришло в голову: а почему он написал эту беседу? Почему он, собственно, пишет не репортажи, не рецензии, а именно беседы? Мысль против мысли, вопрос против ответа, диалог двух знающих людей. Почему?
Ночь была теплой, дул легкий ветерок, поглаживая Крижану лицо и отгоняя сон. На Малой станции протяжно загудел паровоз, и ночь отозвалась прерывистым эхом.
А он все раздумывал. Мое любопытство ненасытно, чем дальше, тем больше растет моя тревога, жажда поиска. Я все еще не услышал ответа на свои вопросы. Поэтому я постоянно возвращаюсь к беседам. Что же я ищу? Отзвук собственным мыслям? Истину? Истина всегда абстрактна и далека. Отстраненность истины, собственно, является формой ее существования. Пока она будет ускользать от меня, до тех пор я буду идти за ней, до тех пор, пока не устану…
Полевая улица… Улица утраченных надежд и сомнительного существования. Разве мое журналистское стремление к чистоте образа и совершенству мыслей не является непрерывным бегством от этих отношений?