И раб судьбу благословил
Шрифт:
«Национальный менталитет» — понятие стопроцентно расистское. Нет никакого «национального менталитета». В том числе русского. Я — русский. Баркашов — русский. Алла Пугачева — русская. Ментальная разница между нами больше, чем между людьми разных наций и рас, живущих на разных континентах.
Между революционером и полицейским — ментальная пропасть, пусть они и говорят на одном языке, и живут в одной стране. Между революционерами разных стран — полное взаимопонимание. Как и между жандармами разных стран. Потому что первые — свободны, а вторые — добровольные рабы.
Борис МИНАЕВ. Офицерский ремень Довлатова
Довлатов в «Чемодане» рассказывает такую историю.
Конечно,
Два охранника конвоируют зека в тюремную больницу. Путь — из зоны через лес к другой зоне. Несколько километров. Зек притворяется психом. Постоянно «встает на лапы» и начинает лаять. Но охранники, добрые ребята, не обращают внимания, и он в конце концов перестает придуриваться, дело кончается доброй пьянкой. Сели. Опрокинули пол-литра. Зек рассказывает им свою историю. Как украл трактор с завода. Привязал к трактору пустую железную цистерну, поехал через пропускной. На пропускном охранник прикрикнул: «Документы на цистерну есть?». Нету… Отцепляй!
Цистерну отцепил, а трактор пропустил.
Трое в лесу сидят, смеются, пьют водку. Лирический герой Довлатова, вохровец Алиханов, меланхолически замечает про себя, что второй вохровец Чурилин начинает резко косеть от водки. И верно, закосел, достал пистолет, собрался пускать в расход зека. Довлатов-Алиханов пистолет выбивает, но получает по кумполу пряжкой с напаянным свинцом. Очухивается уже в тюремном лазарете.
В общем, такой вот бред.
А почему бред? Потому что люди легко и просто выскакивают из своих социальных функций, из своих вроде бы обязательных ролей. Ну представьте себе — зона, конвой, вооруженный солдат, бесправный зек, осужденный преступник, срок, закон! При попытке к бегству? Да легко. А они сидят, водку пьянствуют, смеются, потом уже по пьянке начинают друг друга то ли убивать, то ли спасать, то ли вообще неизвестно чем заниматься… Так же просто, как угнать трактор, — застрелить человека. Так же просто, как застрелить человека, — совершить благородный поступок. Зек, сидящий за убийство, может оказаться героем (их таких полно у Довлатова в «Зоне»). Охранник на вышке — милосердным ангелом. Для того, чтобы получить временную, хоть маленькую свободу, надо встать на четвереньки и залаять. Для того, чтобы сесть в тюрьму лет на пять-семь, — просто рассказать анекдот.
Все возможно. Все допустимо. Все в норме. Потому что норма — это все. Все, что существует вокруг.
Феноменология Довлатова, может быть, гораздо важнее, чем все его стилистические приемы, удивительная музыкальность и прочее. Он описал основу всех основ — глубокую народную ненависть ко всякой упорядоченности. К системе, к закону, к управляемости, предсказуемости, к будничности, к дисциплине, к иерархии. Ко всему, что вообще-то говоря, является почвой любой социальной морали. Любого общественного договора.
Мы совершенно не хотим, чтобы наши маленькие дети плевали на пол, ругались матом, подбирали с пола бычки и курили, какали где попало, пробовали водку и даже пиво. Мы видим их — внутри себя — изначально упорядоченными, чистыми, цельными существами. Постигающими (видимо, вместо нас) гармонию мира.
Выходя на улицу, мы сами с огромным трудом выполняем все эти правила, а внутри себя мечтаем лишь о том, чтобы от них освободиться. Мы ненавидим кровавый режим, подлых милиционеров, ненавистные машины с мигалками, озверевших от коррупции чиновников, высокие цены на нефть, неустойчивые биржевые котировки, распоясавшихся банкиров, гламурных жен олигархов, их самих, их прессу, их сверхдоходы. Мы не любим несчастный офисный планктон за его бесправие, и ненавидим сам офис за его правила, мы тоскуем по Советскому Союзу, в котором нам было хреново, а приличным там было все то же самое — ненавидеть начальство и плохо относиться к своей работе.
Мы — нация свободных людей.
Вот как кончается рассказ Довлатова:
«Чурилин
— Чем мы хуже регулярной армии?
Майор задохнулся от бешенства:
— Сколько это будет продолжаться? Ему идут навстречу — он свое. Ему говорят „рассказывай“ — не хочет.
— Да нечего тут рассказывать, — вскочил Чурилин, — подумаешь, какая сага о Форсайтах! Рассказывай! Рассказывай! Чего же тут рассказывать? Хули же ты, сука, мне плешь разъедаешь?! Могу ведь и тебя пощекотить!
Майор схватился за кобуру…». Конец цитаты.
Товарищеский суд, на котором рядового Чурилина могли отправить в штрафбат или простить, кончился плохо. Чурилин не выдержал разговора. Не помогли и шпаргалки вохровца Алиханова. Попытка вызвать его «на откровенность» едва не закончилась очередным экзистенциальным бунтом. Этот бунт — бессловесной, темной, не осознающей себя в иерархии ценностей чурилинской души — против попытки навязать ему эти слова, эти понятия, эти ценности. Это бунт против «формализма», как сказали бы мы в советское время. Против советского формализма. Или против любого иерархически выстроенного ряда слов? Ведь был бы против него поп, царский генерал, судья — он бы и их «пощекотил», и им бы ответил вспышкой ярости на попытку заставить его… Нет, не покаяться. На попытку просто заставить его говорить. Чурилин не может говорить. В нем нет слов… В привычном их понимании. Не знаю, что это — темнота или медицинский диагноз, а может быть, другое? Безъязыкость всего народа?
Свободен ли этот Чурилин? Свободна ли его душа? По-моему, да. Гнев, ярость, пусть и под действием водки, неподвластны в нем любому страху. Эта совершенно могучая воля, направляемая бессознательной ненавистью, — потрясает. Здесь, в трех с половиной строчках довлатовского текста, рассказано все о русской истории. Русскому человеку предлагали и те права, и эти, и такую форму правления, и другую, монархии сменялись деспотиями, республики — интернационалом, мирное время гражданской войной, стройки первых пятилеток — битвой против всемирного супостата, можно было жить в это время и по правилам, и без них, но все отвергалось, все не находило отклика. А если совсем конкретно — все вызывало ответную ненависть у Чурилина.
Но почему же?
Спокойный, трезвый политико-экономический анализ не даст полного, исчерпывающего ответа на этот вопрос. Почему люди не верят в свободный труд и в честное обогащение при любом строе? Да нет, они способны работать и даже совершать подвиги. И Родину они любят. И семью. Но им ненавистна идея упорядоченности в любом ее виде. Упорядоченность подавляет. Не дает дышать. Упорядоченность — это и есть строй. Как бы он ни назывался и в каких бы формах ни принуждал к работе. Почему эта ненависть к достатку, к иерархии, к послушанию, к исполнению социальных правил — всегда побеждает? А все правила всегда летят к черту…
Думаю, ответ — в Чурилине.
В его бессловесности. А вернее, в загадке того языка, на котором он говорит.
Но, прежде чем погрузиться в эти загадки, поговорим о том спокойном политико-экономическом анализе, который нам предлагают. Предлагают, например, ужаснуться тому, что в России рабство существовало аж до 1861 года, до указа об освобождении крестьян. Да, действительно, ужасно…
Помню, как меня поразил тот простой факт, что, оказывается, в прибалтийских губерниях крепостное право было отменено еще в 1815, кажется, году. Крестьян там, кстати, освободили с землей. То есть причина была вовсе не политическая, а чисто экономическая. Там, на Западе, можно было бросить крестьян на «произвол судьбы». И не потому, что они абстрактно «умели работать». А потому, что хозяйства были рентабельны — территория меньше, земледелие экономичнее и грамотнее построено, торговля удобная — вся рядышком. Наши крестьяне не могли быть освобождены по причинам вовсе не политическим. Они находились на иждивении, на содержании у помещика, они не могли сами управлять своей землей. Вот страшная правда.