И у палачей есть душа
Шрифт:
Я познакомилась с Бомонами через школу при монастыре «Уазо» в Париже. В этой школе я училась некоторое время и в нее вернулась во время войны, чтобы подготовиться ко второму выпускному экзамену (о степени моего усердия в учебе можно судить по интенсивности моей деятельности в Сопротивлении). У графа и графини Бомон был один сын, Марк, и две дочери, Жаклин и Моник, для которых Бомоны искали воспитательницу. Мадам де Бомон сама воспитывалась в монастыре «Уазо» и обратилась в свою старую школу, уверенная, что здесь легко найдет девушку, получившую хорошее воспитание. К тому
Итак, в мое распоряжение была передана комната в роскошной двухэтажной вилле Молитор, в зеленой гавани столицы, скрытой за кованой железной оградой, с тихими пустынными дорожками; в этом доме ты чувствовал себя, как в деревне, находясь в самом центре Парижа.
Я не стала скрывать от Бомонов, хоть и не вдавалась в детали, свою деятельность в Сопротивлении. Итак, их гостеприимство прежде всего служило мне прикрытием, не доставляя особых хлопот хозяевам. Они ни разу не задали мне ни одного вопроса, но наблюдали за мной благожелательно и бдительно.
Их великодушие было драгоценно для маленькой группы людей, стремившихся объединиться вокруг меня. Изредка случалось мне и принимать кого-то на вилле Молитор, но никогда больше, чем на одну ночь, и только если не удавалось найти другого решения, так как я не хотела привлекать к Бомонам внимание. С течением месяцев наша деятельность, сказать по правде, стала более заметной. Нам предстояло взять на себя заботу о наших скрывавшихся учителях музыки, которым было запрещено преподавать по той единственной причине, что они были евреями.
После принятия законов правительства Виши все преподаватели-евреи были в течение нескольких дней лишены права на преподавание. В Парижской консерватории их было много. Я тесно общалась с двумя из них, у которых брала уроки композиции — с Андре Блохом и Леоном Зигера.
Андре Блох был профессором гармонии, преподавал в консерватории с 1927 года. Он поступил туда через несколько лет после того, как мой дед Поль Руньон ушел на пенсию, но они знали и ценили друг друга, и мой дед порекомендовал меня ему.
Это был восхитительный человек. Жесткий в манере преподавания, но внимательный к каждому. Грубое увольнение его потрясло. Он стал жертвой антисемитизма в его самой ужасной и заслуживающей осуждения форме, приведшей, в конце концов, к «окончательному решению». Но, кроме того, преподавание музыки было для него смыслом жизни.
Многие евреи, особенно из музыкальной среды, пытались уехать за границу, например, в Швейцарию или Соединенные Штаты.
Андре Блох не хотел уезжать — от усталости или из боязни, что у него не хватит сил на рискованную затею с эмиграцией, — я не знаю.
После того, как его уволили, я пришла к нему. «Учитель, — так я его называла, — наш фамильный дом стоит на реке Вьенне, прямо на демаркационной линии. Если вы захотите, я могу переправить вас в свободную зону».
«Спасибо, Маити, — ответил он с доброй улыбкой, в которой на этот раз сквозила усталая покорность, — но я не хочу, я не могу. Здесь я у себя. Я спокоен и в безопасности». В месяцы прелюдии к «национальной революции» Петена он не догадывался,
Я попыталась настаивать, рассказала ему о переходах границы, которые уже осуществила, заверила его, что до сих пор не претерпела ни одной неудачи, но ничего не помогало. Он хотел остаться в Париже. Я приняла его слова к сведению, не промолвив больше ни слова, но приняла решение, что не оставлю его на произвол судьбы, как я догадывалась, весьма неопределенной.
На следующий день, вечером, я собрала двенадцать моих соучеников в маленькой квартирке, предоставленной нам нашей ячейкой. Я задала им доверительный вопрос: «Готовы ли мы охранять Андре Блоха и заботиться о нем все то время, пока продолжится оккупация?» Десять из двенадцати приняли предложение с энтузиазмом.
Двое проявили настороженность и, прежде всего, страх. Один счел предприятие благородным, но нереальным, другой не желал впутываться в затею, сулившую неприятности ему и его семье. Мы приняли их решение, ни словом не возразив.
В таких тревожных обстоятельствах никто не имеет права осуждать другого. Каждый пусть действует, как ему подсказывает совесть. Кто знает, если бы мы их заставили, не сломались бы они в пути, рискуя, тем самым, выдать нас. Мы сказали им, что уважаем их решение. И нам не пришлось пожалеть о взаимной лояльности.
Хотя эти двое нам не помогли, но они не только никогда не донесли, но и не допустили не малейшей утечки информации, а могли бы. Их молчание тоже было в некотором роде актом сопротивления.
Вдесятером мы пришли к Андре Блоху объявить ему наше решение. Слезы выступили у него на глазах. Но — долой церемонии, надо действовать.
Первое требование — сменить фамилию. Фамилия Блох была слишком уж… говорящей по отношению к навязчивым идеям нацистов и нового режима. Табличка с надписью «Андре Блох, профессор консерватории» быстро исчезла с входной двери. Инстинктивно я посоветовала ему сделать себе фамилию из названия какого-нибудь ремесла. И так, несколькими днями позже нашими заботами ночью на стене была прикреплена новая табличка с надписью: Андре Драпье, пенсионер. 2-й этаж.
Осталось сделать самое трудное: организовать его повседневную жизнь. Поочередно мы занимались его обеспечением. С Вьенны я привозила всевозможные продукты, которых больше нельзя было достать в Париже. Надо было также добыть ему одежду, обеспечить, когда понадобится, визиты врача… За три года он ни единого раза не вышел из дому. Он жил так вдвоем с женой, такой же добровольной и достойной затворницей. У нас был свой условный стук в дверь. Каждый свой приход с продуктами мы использовали, чтобы заодно взять урок сольфеджио. Таким образом, мы поддерживали знание сольфеджио на приличном уровне, но, прежде всего, мы давали ему возможность ощущать себя нашим учителем, а не существом, целиком зависящим от нашей доброты. Мое участие в этой цепи солидарности прервалось только моим арестом осенью 1943 года, но история для нашего учителя закончилась благополучно. Андре Блох умер у себя дома в 1960 году.