И время ответит…
Шрифт:
До ареста она работала редактором в тогда ещё молодом «Детгизе». И наверное, была прекрасным чутким и тонким редактором, которых не так много на свете.
И видела она на своем веку многое… В скольких театрах бывала, скольких великих артистов слышала. Но самое замечательное было то, что, при всей этой насыщенной жизни, оставался у неё жадный интерес ко всему на свете — к большому и малому — к каждой интересной книге, к каждому новому кинофильму, к каждому новому человеку.
Когда бывало, приходило известие, что нас поведут в зону, в клуб на самодеятельный лагерный
Да, когда-то она слушала Собинова и Нежданову, Шаляпина и Липковскую — ну, и что?..
В любом лагерном концерте она умела уловить блёстки подлинного искусства, ну а если уж не было и «блёсток», то — весело, но беззлобно, посмеяться над «потугами с негодными средствами»…
Помню как сейчас её легкую и стремительную походку! А ведь ей тогда было уже за пятьдесят… Длинный овал лица с правильными, но мягкими чертами, совсем молодое лицо без морщин, гладкие, зачесанные на пробор волосы ещё без сединки, чуть насмешливые серые глаза, милый грудной голос, любимые словечки, характерные жесты…
«— …Вот именно!» — часто говорила она и делала какой-то особенный, присущий только ей, утвердительный жест ладонью.
Екатерина Михайловна не имела никакой «статьи». Просто — член семьи изменника родины — «ЧСИР», и десять лет лагерей, которые она и отсидела «от доски до доски».
Сам «изменник» — академик и член правительства, Оболенский-Осинский, до 17-го года революционер — подпольщик, был расстрелян в 37-м. Заодно с ним и старший сын — первокурсник Военной академии.
Трое младших детей — два мальчика и девочка одиннадцати лет — были помещены в детдом, откуда они раз в месяц аккуратно писали, вероятно под диктовку воспитателей:
«— …Мы живем хорошо. Учимся отлично. У нас много друзей и товарищей…»
И действительно, детдом, в котором было много детей с похожими биографиями, был отличным, показательным детдомом, где детей обучали даже музыке. А так как эта необыкновенно дружная троица — мальчики были немного старше своей сестры — была и очень способна, и действительно училась отлично, то они, несомненно по заслугам, считались «украшением» детдома. В нём они и прожили до окончания школы.
Оба мальчика были приняты в университет, а девочка ещё кончала школу… Но тут началась война.
Студентов первых курсов мобилизовали. Младший — тайный любимец Екатерины Михайловны — был убит в первый же месяц войны. О втором — ничего не было известно.
Как Екатерина могла ещё жить после всего этого?.. Смеяться и спешить на лагерный концерт?..
Но ведь и она, как и все — сначала надеялась, что нет, неправда, вот-вот РАЗБЕРУТСЯ… Потом — «притерпелась», как и все… И пошли год за годом. Столько лет!.. И она, как и все, жила двойной жизнью — «настоящей» — в лагере, и прошлой — в сердце… «…Тоска мне выжгла очи…» Нет, она никогда, ничего не забывала…
До
Два года всей семьей провели в Берлине, где Советским посольством руководил будущий «изменник». Много путешествовали по Европе.
К материальным благам Екатерина была практически равнодушна, и их потеря её не волновала.
…К тому времени, когда мы встретились и подружились с ней в Мошеве, младший мальчик был уже убит. О старшем ничего не было известно. Девочка, ставшая уже подростком, заканчивала школу.
Екатерина подолгу держала в руках маленькую, неважного качества, фотографию. С детского лица, из-под низко подрезанной чёлки строго и упрямо смотрели серьёзные, уже не детские глаза.
— Ах, эта девочка никогда не будет счастлива — говорила, вздыхая Катерина… Она почти угадала.
К освобождению не пригодны
…Раз в год в Мошево наезжала актировочная комиссия из солидных энкаведевских врачей в военных формах, со знаками отличия на погонах. Мы знали заранее, что это — пустая формальность. Актировать у нас следовало бы целиком два корпуса — туберкулёзный и дистрофический. Никто из них не мог вернуться в стан «работяг». Но не актировали никого.
И те, и другие для «освобождения» уже не годились. Они уже не в состоянии были добраться до дома самостоятельно, а приехать за ними тоже было некому. Да и время же было — военное. Об актировке 58-ой статьи вообще никто никогда не слышал.
Но всё равно — слухи об актировочной комиссии всегда проникали в больницу раньше самой комиссии, и все — и больные, и медперсонал — начинали волноваться… Парадокс!
Но всё же случай актировки — настоящего реального освобождения по болезни — однажды произошёл в бытность мою в Мошеве. И ещё фантастичней — с заключённым по 58-й статье, правда, с пустяковым 10-м пунктом и отсидевшем почти весь свой «законный» срок.
Этим заключённым оказался как раз тот самый симпатичный медфельдшер, который принимал меня в Мошеве и не отправил в рабочую зону! Он был больным доктора Мурадханова и страдал отслоением сетчатки в обоих глазах.
Болезнь развивалась быстро. В те времена это считалось неизлечимой болезнью, по крайней мере у нас, в Сов. Союзе, и неизбежно приводило к полной слепоте. Ко времени приезда комиссии, Сашенька — так его звали — практически был уже почти слеп, и своих канцелярских обязанностей выполнять уже не мог.
С него взяли подписку, что за ним приедут, и сактировали.
Где-то в Казахстане у него была жена.
…Он бывал частым и желанным гостем у нас на Васькиной полянке. Милый, сердечный, с большим чувством юмора, он был отнюдь не стар, но и не юноша, конечно. Он был по профессии настоящим медфельдшером, а кроме того и большим любителем книг, массу читавшим и обладавшим недюжинной памятью. Мы с большим удовольствием слушали на лужайке за лопухами, как он пересказывал по памяти рассказы Лескова или Чехова.