И время ответит…
Шрифт:
— Знаете ли вы Юрия Ефимова? — Вот оно!
— Конечно, — бормочу я. — Мы вместе работали на базе в Красной Поляне.
— И часто вы с ним встречались?
— Нет, не очень. Мы порознь водили экскурсии в горы.
— Но все-таки встречались?
— Да, встречались.
— И о чем же вы беседовали?
— Я не помню… Обо всем… О работе, об экскурсиях, о маршрутах.
— А он не читал вам своих стихов? — Боже! И это!
— …Да, иногда читал.
— О чем же были его стихи?
— Я плохо помню.
— А вы
— А фамилия «Каткова» вам знакома?
— Да, — запинаясь говорю я. — Это знакомая Ефимова. И чтобы не дать поставить какой-нибудь каверзный вопрос, сама поспешно прибавляю: — Она была за что-то арестована, мне говорил Ефимов, только он не знал, за что.
Поразительно! Моя уловка удалась. По-видимому, Мария Аркадьевна удовлетворена моим ответом и переходит к чему-то другому. Так как-то вяло, неопределенно проходит допрос о Юре Ефимове и даже не записывается в протокол. Счастливая звезда хранит его! Я уже не вернусь, но пусть хоть он останется.
Спустя двадцать лет я прочла то, что он писал в эти дни, в осенние дни 1935 года. Это был целый цикл стихов, который он позже окрестил «Крокодиловыми слезами». Вот одно из них:
Огромным циркулем обводит Свой круг зима. Грядет зима. Я вновь приговорен к свободе, Чтоб самому просить ярма. И оправданье хуже каторг. Его ношу я, как паршу. Судьба, ты — кат и провокатор, Я вновь кассации прошу.Но это — только полуправда. Защита против самого себя. Полная правда слишком непереносима. Ее не выговоришь. Он не был «вновь приговорен к свободе», он ее выбрал для себя раньше. Навсегда.
И уйти от этого было уже некуда. Нелегко жить с паршой на теле, а на душе — тем паче. Он испил чашу до дна.
Теперь я уже понимаю, что я — человек конченый — не свой, не советский, мне нет места среди нормально, здраво и правильно рассуждающих советских людей. Я уже в их мир не вернусь.
И все же мне чувствуется, что дело мое как-то топчется на месте, подвигается плохо. Каждый новый допрос — новая тема, а прошлая куда-то отметается. Моему делу явно не хватает основного звена, за которое можно ухватиться и успешно привести дело к концу.
Так проходит ещё около месяца, и вот, наконец, такое звено найдено.
Довольно болтовни о «добровольно-принудительных» займах и прочей ерунде. Все это было подготовкой, рыхлением почвы, так сказать.
Теперь дело принимает грозные очертания, тут уже пахнет настоящей контрреволюцией!
…С выражением отвращения,
— С кем и когда вы вели террористические разговоры?
— Я… Террористические разговоры??! — Боже мой, чем ещё она меня ошеломит?
— Фёдорова, я повторяю, С кем и когда вы вели террористические разговоры?
— Ни с кем и никогда не вела!
— Врете!
Но я уже привыкла, и теперь на меня такая «пощечина» не действует.
— Я не вру. Ни с кем и никогда.
Но это опять, как с княжной Щербатовой. Это я, дура, не понимаю, о чем меня спрашивают, но следовательница-то знает, о чем она спрашивает.
— Да какие террористические разговоры?.. — недоумеваю я.
— Может быть вы и это станете отрицать? — порывшись в какой-то папке она достает исписанную бумажку. Я сразу вижу — почерк мой.
Читает: «Не правда ли дико — метод террора в наши дни?».. — Это из вашего собственного письма к некоему Викторовскому.
Да, действительно это из моего собственного письма к некоему Викторовскому моему ленинградскому приятелю. Письмо, написанное год назад, почему-то оставшееся неотосланным и очевидно, среди других бумаг забранное теперь из дома, но я все равно ничего не понимаю:
— Да, конечно, это моё письмо — слов с моего места не видно, но почерк свой я узнаю и допускаю вполне, что там написано именно то что читает следовательница.
— Ну и что же такого в этой фразе? Что я удивляюсь методу террора? Ведь это же не значит, что я «одобряю» этот метод! Тут же этого не написано?!
— Ещё бы, — не очень-то логично отвечает Бак. — Было бы странно, если бы вы сознались, что одобряетеего!
— Почему же я должна сознаваться, если я не одобряла и не одобряю его?
Бак не отвечает, но многозначительно задает другой вопрос:
— А вы об убийстве Кирова никогда ни с кем не говорили?
Я молчу в недоумении…
— Ну что же, Фёдорова, после убийства товарища Кирова вы никогда ни с кем об этом не говорили?
— Да, конечно же говорила. Тогда же все об этом говорили и в газетах писали.
…Так вот какие разговоры называются «террористическими»! Я еще не понимаю, к чему она гнет, но уже чувствую, что нехорошо. В протокол между тем записывается: «Я вела террористические разговоры во время убийства т. Кирова».
— Так с кем же вы вели эти разговоры? Я теряюсь:
— Право, не помню… Со всеми, наверное, кто был рядом.
— А кто был с вами рядом?
Я чувствую, что запутываюсь в какие-то ловко расставленные сети. Ведь во время убийства Кирова в декабре 1934-го я как раз была в Ленинграде. (Как это некстати! — молнией проскакивает в мозгу. Не дома, в Москве, а именно в Ленинграде. Хотя я ездила туда часто, мне почему-то неприятно и неудобно, что в это время я как раз была в Ленинграде).