И время ответит…
Шрифт:
Судьи что-то говорят секретарю, и вся тройка удаляется за кулисы, не взглянув на нас, словно не слыша моих истерических выкриков.
Юрку бьёт нервная дрожь. Он получил «всего» три года за «недонос на меня», но его это не утешает. Три года лагерей!.. Вот тебе и МЭИТ!.. Вот тебе и шахматы!.. Москва, театры, девушки… Три года, а потом что?..
К нам подходит секретарь:
— Успокойтесь. Если вы не согласны с приговором…
— Конечно, не согласна!
— Если вы не согласны с приговором, вы можете
— Да, конечно, сейчас же!
Мне дают бумагу и я пишу — криво, косо, без точек и запятых, одним духом. Я требую, требую (!) пересмотра дела. Как могут приговорить за то, в чем меня даже и не обвиняли?
И пока я пишу мне кажется, что так ясно из всего написанного, что приговор мой — чудовищное недоразумение — и я опять начинаю верить, вопреки всему, в то, что эта таинственная и могучая «кассация» отменит приговор и мы окажемся на свободе, и всё станет только кошмарным воспоминанием, как дурной сон…
Маму на допрос не вызывали. О моем аресте ей сообщил Юра Ефимов, привезший в Москву из Красной Поляны моего старшего сына Славку. Мама в панике и отчаянии ломала голову: «Как, что могло случиться? За что могли арестовать Женечку?»
Мама строила самые невероятные догадки: «Женя провожала людей в горы, давала им карты, кроки. А что, если среди них оказались шпионы?.. Нет, она не могла быть замешана в какое-то дело, в какую-то организацию, она была далека от политики, работала всегда честно и добросовестно… Вот только вздор всякий болтали, особенно с Юркой. Как сойдутся, так и начинается!
Анекдоты без конца! И такую чушь несут, что уши вянут, ведь у Юрки язык без костей! „За сколько Николаева наняли Кирова убить? За сто тысяч они бы нанялись“. Ведь надо же такую чушь городить!»
— Неужели так и говорили? — Ужаснулся Юра Ефимов.
— Ну, может быть, и не так, я уж не помню, только что-то про Кирова и сто тысяч болтали. Да ведь это же — с Юркой! Говорила я им — доболтаетесь!
— Неужели она еще с кем-то болтала? Вы говорите, нет?
— Ах этот Юрка! Без хохмы минуты прожить не может, ну вот, и она за ним следом.
Но что же все-таки случилось, что?
— Стараюсь узнать, но пока безуспешно…
В другой раз, когда он снова появился у мамы и спросил о письмах:
— Вы спрашиваете, есть ли у меня ее письма? Да, все письма из Красной Поляны, к счастью, у меня остались. «Они» приехали и спросили, где Женины вещи. А какие у Жени вещи? Только рукописи в письменном столе. Ну, их и забрали, обыска никакого не делали и о письмах у меня не спрашивали.
На другой день после разговора с Юрой Ефимовым «они» приехали опять и очень деликатно спросили, нет ли у мамы еще каких-нибудь рукописей, или, может быть, писем от дочери? Пораженная мама отдала письма. А Юра Ефимов, который до того приходил ежедневно,
Маме стало не по себе: «Господи, уж не арестован ли тоже? Или… Да нет, что я! Так ведь и помешаться можно!»
Наконец, Юра Ефимов появился. У него был вид сумасшедшего. Осунулся. Взгляд дикий, волосы растрепаны, говорит бессвязно, хватает маму за руки:
— Вы понимаете, что ей грозит расстрел! Я узнал… Послушайте, я знаю, она мне рассказывала, Ганин — близкий ее друг. Съездите к нему, умоляю, съездите! Он что-то может сделать, у него связи. Пусть вмешается Крыленко, он может его попросить. Умоляю!
Юра убегает, не прощаясь, а мама медленно стынет в ужасе…
Глава VI
Бутырская пересылка
Пересыльные камеры Бутырской тюрьмы помещались в бывшей церкви. Каждая камера представляла собой сектор круга, а «центр» — общий «холл», куда выходили двери камер. Таким образом каждая камера представляла собой длинную комнату, расширявшуюся от двери к окнам.
У двери стояла громадная, величиной с двадцативедерную бочку, деревянная параша. На «оправку» выводили только два раза в сутки — утром и вечером, и при населении камеры в двести, примерно, человек, она — параша — увы никогда не бывала пустой…
По стенам с каждой стороны шли широкие, сплошные нары, на которых вплотную друг к другу лежали и сидели люди. Посредине стоял длинный некрашеный стол и вдоль него такие же скамейки. В конце стола к нему было приставлено несколько столов поперек, на которых тоже лежали люди — нар на всех не хватало…
Очевидно камера предназначалась человек на 40–50, но уже в то время она была «перенаселена» до отказа.
Люди «жили» на нарах, под нарами, на столах и просто на полу в проходах. Два узких, но высоких, из маленьких стекол, окна были забраны густой решёткой. Стекла от времени так потемнели, и покрылись таким плотным налётом пыли, что свет едва проходил в камеру.
Электрические лампы горели в камере днём и ночью.
В окнах открывались фрамуги и это было главным «камнем преткновения», причиной грандиозных ссор и истерик, которые вспыхивали то тут, то там, по несколько раз в день.
Несмотря на высокий потолок, кислороду не хватало для двухсот легких. Люди в дальнем краю, возле параши, задыхались от вони и духоты, и требовали открыть фрамугу. Лежащим под окном было холодно, и они фрамугу закрывали. Ведь никаких матрасов и одеял не было — одни только собственные вещи, которые передавали родные — то, что разрешали взять с собою в камеру.
…Когда я переступила порог «пересылки», меня охватил ужас. Мне почудилось, что меня втолкнули в камеру для умалишённых Стоял невообразимый гвалт, казалось все двести человек вопят разом…