И время ответит…
Шрифт:
В общем, она родила ему дочь и ушла от него.
Трёхнедельную девочку Ганичка забрал к себе. Молодая мать очевидно решила, что ребёнок её будет только стеснять в дальнейшей жизни и охотно отдала дочку отцу.
Ганичка влюбился в маленькую дочку, и вся его жизнь обрела единый смысл и единую цель — вырастить из этого крошечного тёплого существа, и воспитать умного, мыслящего, содержательного человека — свой образ и подобие.
У Ганички были, несмотря на его высокое положение и достаток — свои «железные» принципы. Он был против всяких прислуг и домработниц.
Дома же он сам кормил её, сам купал и сам стирал пелёнки.
Как раз вскоре после рождения Мальки — так он звал её от слова «маленькая», хотя настоящее имя девочки было Мая, он был назначен Наркомом юстиции Казахстана и увёз с собой в жару и песчаные ветры, в края, где всё ещё орудовали басмачи, новорожденную дочку, которую надо было выкармливать из бутылочек.
Всё это я знала из его писем.
Письма из Казахстана были повестью о трудностях и ужасах насильственного становления советской власти в диком краю, о страшной и беспощадной борьбе с басмачами и о маленькой дочке, в которой постепенно пробуждалось человеческое сознание.
А потом я получила письмо, где он писал, что устал от юриспруденции, о том, что она стала ему претить, о том, что ему кажется, что этап, когда надо было «бороться за революцию» и уничтожать её врагов — миновал.
Уничтожать, уничтожать… и уничтожать… — писал он. Он устал уничтожать. Ему хочется заняться чем-нибудь другим. Что-нибудь «созидать». Стать рабочим у станка и вытачивать какие-нибудь детали, необходимые для советской индустрии…
Словом, он решил сменить профессию. Прежде всего, он ушел из Наркомюста СССР. Ушел с грандиозным скандалом, чуть было не был исключен из партии, но в конце концов, на своем настоял. Дело дошло до самого Сталина, и Сталин вызвал его «пред свои очи». Но «нашла коса на камень». Ганин подтвердил свое окончательное решение — оставить юриспруденцию.
— Можете делать со мной что хотите, но к юридической работе я не вернусь!
Очевидно даже Сталин понял, что его не переломаешь, махнул рукой и, как ни странно, велел отпустить.
Ганичку отпустили на все четыре стороны.
Из наркомов, он стал простым заводским разнорабочим, так как никакой технической специальности он не имел. Норм он не выполнял — не было ни навыка, ни опыта.
Через некоторое время перестало хватать денег… После фешенебельного кабинета и персональной машины с шофёром, у него не стало хватать пяти копеек на трамвай. А на руках была маленькая дочь.
Он все делал сам: увозил дочь в ясли, привозил, кормил, купал, стирал. Это был цельный характер, он ничему не мог отдаваться наполовину — ни революции, ни ребенку. В конце концов, он поступил учиться в Военную Академию механизации и моторизации армии. Он был самым старым курсантом в Академии, но учился отлично, несмотря на все свалившиеся на него заботы о ребёнке. Он, так же, был единственным курсантом в звании майора (носил два ромба), которое ему присвоили после ухода из Наркомюста. Там у него было звание гораздо более высокое.
Вот
Мак только что закончил Академию Художеств по архитектуре и по распределению должен был ехать в Башкирию — в Уфу. Естественно, мы уезжали всем семейством — с мамой, с моим новорожденным сыном Славкой, с собачкой Томочкой — умницей пуделем, с целой кучей багажа — со всякими картинами, картонками, книгами и баулами (Дама сдавала в багаж…).
В Ленинграде нас провожала вся шумная семья Селезнёвых.
Мы решили остановиться на пару дней в Москве, где у нас было много друзей и знакомых. Мы остановились у моего брата Ники, который в то время жил в Москве и имел небольшую квартирку около Белорусского вокзала. Туда Ганичка и приехал, после занятий в Академии, вместе со своей Малькой, которой, к тому времени, было чуть больше годика.
Был уже вечер, и конечно мы не успели наговориться, и так как Мак ещё раньше уехал к каким-то своим друзьям, с которыми он обязательно хотел встретиться, я поехала проводить Ганичку, чтобы поговорить хотя бы в трамвае. По дороге Малька заснула, и так, спящую он бережно раздел и уложил в кроватку. Мы решили поговорить еще немного, ведь кто знает, когда придется ещё увидеться!
Мы виделись всего лишь второй раз в жизни, но казалось что знаем друг друга — сто лет. Мы говорили, спорили и опять говорили без конца, и всё было живо и интересно, и давно уже отзвенели последние трамваи, и уже незачем было добираться домой…
Так всю ночь и проговорили, только под самое утро, когда глаза уже начали слипаться, а Ганичке пора было уже собираться в Академию, (а ещё надо было завезти Мальку в ясли), я задремала на несколько минут.
Макаша тоже задержался у друзей и приехал только утром. Мама, с поджатыми губами, молча бросала на нас осуждающие взгляды.
…Потом опять пошли годы писем.
Мы жили в Уфе и Белорецке. После Москвы и Ленинграда было скучновато — не хватало театров, музеев, библиотек, друзей, поэтому, как только кончился обязательный срок работы по «распределению», мы сразу вернулись в Ленинград. Я как раз в то время ждала второго ребенка. Потом Мак получил работу в Москве и мы переехали туда — во «времянку» на строительной площадке будущего дома.
В ней мама, дети и Мак прожили до самой войны.
После встречи проездом в Башкирию, переписка с Ганичкой несколько изменила свой характер. В письмах его вдруг прорвались романтические ноты. Он почувствовал себя неуютно, одиноко, ему безумно захотелось иных отношений, иной ситуации…
У него не было товарищей, все осудили его «дикий» поступок — бросить юриспруденцию, где он был так «нужен и незаменим». Он был совершенно одинок. Не было любимой женщины, и ребенок, которому он был беспредельно предан, все же не мог ее заменить.
Впечатлительный Ганичка влюбился в меня. С тем же пылом и отдачей всей души, как и всегда во всем.
Но это было время, когда еще мои отношения с Маком были ничем не омрачены и даже мысль о том, что мы можем расстаться казалась нелепой и дикой.