Идеальные дни
Шрифт:
Я становлюсь невыносимо поэтичным (в худшем смысле этого слова, возможно, правильнее было бы сказать пошлым), меня начинает тошнить от этих аллегорий – о голосе, которым я говорю только с тобой, и о жизненном корабле. В Остин я прибыл главным образом для того, чтобы использовать выражения, которым ты меня научила, потанцевать с тобой в обнимку, потискать тебя, трахнуться в такси по дороге в отель, отдубасить крысу палкой (это, без сомнения, мое любимое мексиканское выражение), вдуть, засадить, или попросту, как говорим мы, испанцы, хорошенько тебя отодрать, о чем мы мечтали, что предвкушали и чего жаждали целый год. Вместо этого я воспаряю в метафорах, обряжая труп нашей истории с большим тщанием, чем обряжали египетскую мумию. Альтернатива состоит в том, чтобы постараться не думать о тебе, не думать о том, что ты разгуливаешь по этому же кампусу, в то время как я пытаюсь писать красиво (читай: пошло), и, возможно, столкнусь с тобой на выходе из Центра Гарри Рэнсома, и сосредоточиться на том, за чем я, собственно, сюда прибыл, а именно – на репортаже на четыре или пять страниц для воскресного приложения к газете, потому что финансовый директор, который у нас, по сути, всем заправляет, не видел смысла оплачивать мне поездку только затем, чтобы я поприсутствовал на конгрессе, на кой черт
На самом деле из Центра Гарри Рэнсома можно выжать столько сока, что хватит на несколько страниц для любых приложений и разделов. Ты наверняка видела это место: квадратный бастион из армированного бетона, смахивающий на бункер, который под действием тектонического смещения вылез из земных недр на 21-й улице посреди университетского кампуса, аккурат напротив фонтана. В этом сером кубе хранятся сорок три миллиона документов, в том числе две Библии Гутенберга, первая фотография Нисефора Ньепса, несколько экземпляров Первого фолио Шекспира, полные или частичные архивы живых и главным образом мертвых гениев: мага Гудини, По, Конан Дойла, Жана Кокто, Габриэля Гарсиа Маркеса, Джойса, Беккета, Дэвида Фостера Уоллеса, Кутзее, Исигуро, Энн Секстон, Дэвида О. Селзника, Роберта де Ниро, Артура Миллера, Алистера Кроули, Пола Боулза, Льюиса Кэрролла, Фолкнера, Борхеса, Барохи (интересно, каким ветром занесло Бароху в Техас?), Хемингуэя, Малькольма Лаури, снимки фотоагентства “Магнум”, всевозможные редкие книги, Уотергейтские документы Боба Вудворда, рукописные ноты Верди, Стравинского, Равеля, сочинения Ньютона, расчеты Эйнштейна – вот лишь то немногое, что позволяет получить минимальное представление о бездонном хранилище. Трудно поверить, что это подобие Александрийской библиотеки нашего времени приютилось в заштатном городишке в центральной части Техаса, который вряд ли кто-либо назовет кладовой высокой культуры. Кое-кто спросит: что делает редчайшее собрание в Остине, как оно здесь оказалось? Это место начисто ускользнуло от моего внимания во время двух предыдущих визитов в Остин, оно неизменно оказывается в конце любого списка местных достопримечательностей, уступая первенство магазину ковбойских ботинок на Саут-Конгресс, барбекю Аарона Франклина, трассе Формулы-1 или колонии летучих мышей под мостом на Конгресс-авеню. Спроси любого встречного о Центре Гарри Рэнсома, и он затруднится ответить, что это такое, тем более где находится. Я бы никогда не узнал о существовании замечательного хранилища, если бы газета не приставила мне к виску пистолет и не заявила: либо я привезу репортаж для страниц приложения, либо в этом году командировка в Остин отменится.
До прибытия в Остин я просмотрел на сайте ЦГР списки фондов в поисках наиболее бесстыдно-очевидных тем, с помощью которых можно заполнить пробелы в воскресном приложении, и внимание мое привлекли Уотергейтские документы Боба Вудворда или записные книжки и личные вещи Габриэля Гарсиа Маркеса – любой из этих предметов мог бы помочь мне состряпать нечто публикабельное в кратчайшие сроки. План состоял в том, чтобы заглянуть в ЦГР заранее подготовленным, подобно вору, идущему за конкретной добычей, сфотографировать несколько относительно интересных бумаг, чье содержание я позже прочитаю на экране, убраться восвояси и таким образом избавить себя от каких-либо углубленных исследований. Как только задание будет выполнено, мне останется лишь поприсутствовать на паре тусовок, совпадающих с твоими занятиями, а заодно создать себе алиби, опубликовав две-три фотографии и твиты. Дальше – свободное время, которое я собирался провести с тобой вплоть до прощания в аэропорту со слезами, слюнями, ахами, охами и, возможно, даже соплями. Орбита планеты-нашей-истории была невелика, сутки длились шестьдесят минут, часы – шестьдесят секунд: потратить утро впустую – все равно что выбросить полжизни на помойку.
После прощания настанет время барокамеры, которая поможет пережить предстоящее погружение, изгнать из моей системы воздействие чужеродной атмосферы, а для этого в Нью-Йорке я остановлюсь на ночь в отеле и наваляю “пелаес” – так мы в редакции называем репортажи, которые делаешь на коленке, не написав за неделю ни слова, занимаясь черт-те чем и живя в свое удовольствие за счет газеты. Такие репортажи публикуются за минуту до дедлайна, когда самолет отрывается от земли и мчит тебя назад, при неоценимой помощи любых стимуляторов и бутылки виски, к чему неизменно прибегал некий Пелаес, с которым я так и не познакомился, потому что в Бангкоке у него случилась остановка сердца, а я тогда только-только устроился в газету, но чье имя послужило названием образу жизни, однако при нынешних командировочных это скорее легенда, нежели реальность, поскольку отель в Нью-Йорке и прочие излишества я оплачиваю из своего кармана. В общем, в нью-йоркском отеле я бы ушел в затвор и в один присест написал репортаж, а затем пустился во все тяжкие, пока происшедшее в Остине не растворится в ядовитом тумане, не потеряет остроту свежепережитого и не испарится, как сюжет сна, а на следующий день я бы вернулся в Мадрид с готовой статьей – одуревший, сонный, неспособный к какому-либо хоть сколько-то сложному мыслительному процессу, соскучившийся по дому, голодный как собака, а потом – бутерброды, упругие объятия дивана, право на одеяло и прочие капризы, свойственные больному, который притворяется, что похмелье – это усталость от выполненного долга, смешанная с джетлагом: когда ты обедаешь лежа, спишь днем, ходишь в трусах до утра, перестаешь быть собой, просто присутствуешь.
Но ты перевернула все вверх дном, и, как это бывает в подобных случаях, время сперва сжалось, а потом растеклось, все собой затопило, и я барахтаюсь в бульоне из часов и минут, пока не настанет черед возвращения. Эдакий заплыв в масле. Всем этим я делюсь с тобой не для того, чтобы внушить комплекс вины – хотя кто знает, возможно, подсознательно именно в этом состоит моя цель, – просто рассказываю, как часами прятался в читальном зале Центра Гарри Рэнсома, где нет ни окон, ни эха, ни звуков, один сплошной полумрак, пронзаемый тоненькими
Поистине удивительно, с какой легкостью мне выдали сугубо частную переписку человека – к тому же лауреата Нобелевской премии, – который думать не думал, что его письма будут прочитаны кем-либо другим, помимо адресата.
– Доброе утро, что вам угодно? – любезно поинтересовалась библиотекарша, рассчитывая громкость своего голоса так, чтобы слова не были слышны уже за полтора метра от моего лица.
– Переписка Фолкнера с его возлюбленной. На вашем веб-сайте написано, что это одиннадцатый контейнер архива Фолкнера.
– Отлично. Сейчас вам все принесут.
Вряд ли меня назовешь фанатом Фолкнера. Я читал его в то время, когда все еще беспокоился о том, чтобы ознакомиться со всей классикой, которую обязан прочитать образованный человек, но затем понял, что можно преспокойно пережить любой светский ужин в Мадриде, не будучи разоблаченным: достаточно знать, что Джойс был ирландцем, и нет необходимости ломать зубы об “Улисса”. Несмотря на поверхностное ознакомление с его сочинениями, сам Фолкнер мне симпатичен, мне нравятся его усы, его трубка и внешность фермера из Миссисипи. Глядя на него, я думаю, что я бы с ним выпил и даже оставил бы его наедине со своими детьми (эти два критерия неизменно приходят мне в голову, когда я оцениваю незнакомца по внешнему виду). Дома у нас есть все его книги, он любимый писатель Паулы, она-то уж точно прочитала всю западную классику (прости, но сейчас невозможно не говорить о жизни, в которую я возвращаюсь, к тому же на самом деле я пишу это письмо для самого себя). Я едва домучил до конца “Дикие пальмы”, да и то лишь потому, что эту книгу мне подарила Паула, когда мы только начали встречаться. Когда твой возлюбленный в начале знакомства дарит тебе книгу, ты проглатываешь ее незамедлительно – вдруг она содержит какое-то особое послание, которое тебе хотят передать чужими словами. “Между болью и ничем я выбираю боль”, – сообщает рассказчик в конце романа после бурной любовной истории с замужней женщиной, которая закончилась так плохо, как только может закончиться любовная история (прости за спойлер). Но до меня так и не дошло, что именно стремилась сказать этим подарком Паула. Мне кажется, что только сейчас, прочитав эти письма – точнее одно, которое я пересылаю тебе для триумфального финала, – я наконец все понял.
У меня в офисе валяется забранная в рамочку нобелевская речь Фолкнера, ее подарила мне Паула, когда я начинал работать в газете. По ее мнению, речь содержит в себе однозначные указания на вещи, о которых стоит писать, при этом сама она никогда о них не писала, не говоря уже обо мне. Вот почему речь упрятана в ящик – мне было стыдно вешать ее в редакции, я бы выглядел полным идиотом. Терпеть не могу, когда люди вешают в рамочках умные цитаты, не говоря о тех, кто украшает стены цитатами из авторов, которых не читали.
Когда на сайте Центра Гарри Рэнсома я обнаружил, что часть архива Фолкнера находится здесь, я решил отправить Пауле нежное послание с фотографией какой-нибудь его рукописи. Среди множества бумаг обнаружилась папка с перепиской Фолкнера с любовницей, некоей Метой Карпентер. Вряд ли Паула простила бы интрижку мне, зато Фолкнера, который вызывает у нее гораздо большее восхищение, попыталась бы понять и не осудить, а даже наоборот, оправдать. Внезапно меня охватило острое и не слишком здоровое любопытство: вот бы узнать, как на самом деле выглядит интрижка высшего существа, признанного классика, чьи сочинения заполняют большую часть моей домашней библиотеки, автора первой книги, подаренной мне женой. Я смущенно открыл папку, словно заглядывая в тайник, где пряталась чужая личная жизнь.
На конверте первого из всех этих писем стоит штемпель, датированный апрелем 1936 года. На самом письме сверху в центре зеленый логотип: Beverly Hills hotel and bungalows, на котором изображено побеленное здание в колониальном стиле, расположенное среди холмов, покрытых лесом, впереди – несколько пальм. Рукописный текст располагается идеальным прямоугольником в виде сплошного столбца, чистого, без помарок и исправлений, строки одинаковой ширины нависают над предшествующими идеально ровными строками, разделенными одинаковым интервалом. Буквы тоже смахивают на столбики, тянущиеся вверх: t, f, d, g – выглядят подобно вертикально торчащим проволочкам, неотличимым друг от друга. Буквы примыкают одна к другой как кирпичная кладка. Это не просто рукописный текст, но целое сооружение, возведенное наподобие стройной кирпичной башенки на фоне белого неба, по обе его стороны – пустое пространство, будто бы заполненное воздухом. Письмо напоминает архитектурный объект – такое впечатление, что Фолкнер не писал, а выстраивал собственную мысль в форме здания. Ты как архитектор со мной бы согласилась. Прилагаю скопированный оригинал письма: