Иеромонах Тихон. АРХИЕРЕЙ.
Шрифт:
Владыка сидел, закрыв лицо рукой, и молча, глубоко сосредоточенно слушал.
Когда отец Герасим в своем рассказе дошел до того места, как открылись его глаза, и он «прозрел язву» человечества, он вскочил и порывисто зашагал по комнате. Спазмы душили его горло; прорывались сдерживаемые рыдания.
Свой душевный разлад, свои последующие муки сомнения в существовании Бога и промысла отец Герасим передавал уже отрывочными фразами. Жутко было слушать его. Это был бред сумасшедшего, тяжелые вопли кощунника.
Рассказ свой отец Герасим скорее оборвал, чем кончил. И не вздохом, а каким–то глухим стоном вырвался из его груди воздух, задерживавшийся там порывистым неровным дыханием.
Круто повернувшись, он остановился перед епископом и впился в него своим взглядом. Глаза его
— Господи, спаси нас и помилуй! — содрогаясь, промолвил владыка. — Отец Герасим! Вы успокойтесь… сядьте… выслушайте меня…
— Вас? Выслушать… Зачем? — дико захохотал отец Герасим. — Вы будете доказывать мне бытие Бога, утешать надеждами на будущее, на будущую жизнь, сулить мне рай… О, прокляты пусть будут те, кто может наслаждаться раем под вой и стоны несчастных страдальцев на земле, под скрежет зубов безумных грешников в аду. Пусть блаженствует, кто может. Я не могу. Я не хочу такого рая…
Это был последний крик наболевшей души. Отец Герасим не выдержал. Он упал на стул и, схватившись обеими руками за голову, глухо зарыдал.
Владыка встал и прошелся по комнате. Дойдя до переднего угла, в котором висела икона, он несколько раз перекрестился. Прошелся опять по комнате в глубоком раздумье и, наконец, остановился около отца Герасима. Молча трижды перекрестил его и, положив свою руку ему на плечо, правой крепко прижал к своей груди его голову.
Так когда–то давно ласкала отца Герасима его бедная горячо любимая им мать, когда ее Гераська, приезжая из духовного училища на каникулы, не выдерживал при свидании и заливался слезами, рассказывая о невзгодах ученической жизни. Никогда ничего не говорила ему в ответ, только крепче и крепче прижимала к своей груди его голову и все чаще и чаще гладила его рукой. Тепло материнской ласки скоро осушало Герасимовы слезы, и минут через десять он бегал уже по селу, резвый, веселый, счастливый. Давно это было. Теперь отец Герасим сам многих отогревал, но собственного сердца ему некому было отогреть, и суровая жизнь, обвевая его пронизывающим холодом, успела задернуть его грудь ледяным покровом.
Ласка владыки напомнила отцу Герасиму детство и мать. В груди ощутилось давно уже позабытое чувство сердечной теплоты. Лед растаял.
Отец Герасим схватил руку владыки и несколько раз горячо поцеловал ее.
— Ну вот, так–то лучше, — промолвил владыка, поняв этот душевный порыв отца Герасима. — А теперь вы все–таки выслушайте меня… Вы не угадали… Раем я вас утешать не буду: я там не был, и что там делается, я не знаю. И не будем говорить о том, чего лично не знаем. Поговорим о том, что видели, и видят, и могут видеть наши глаза…
Владыка опустил руки, прошелся опять по комнате, как бы собираясь с мыслями, и затем, присев на стул, начал:
— Вы пришли к такому безотрадному состоянию потому, что увидели страдания отдельных людей, обобщили их и ужаснулись бездне несчастий, постигающих человечество; «прозрели», как вы говорите, «язву» человечества и от сознания своего бессилия в борьбе с ней впали в отчаяние…
— Да, Владыка. И вы будете мне говорить теперь, что нельзя делать такого обобщения, что это — игра болезненного воображения… Что от страданий отдельных лиц не погибнет человечество…
— Совсем не то… Наоборот: я вам хочу сказать, что вы, считающий себя прозревшим «язву», разъедающую человечество, в действительности не постигли и сотой доли ее… Что вы увидели? Пьяницу–ночлежника, заживо изъеденного сифилисом, заживо сгнившего и умершего в болоте собственной блевотины. Это был самый наглядный пример в вашей жизни. «Язва» была у вас перед глазами, вы видели ее разъедающее действие, обоняли ее зловоние и поняли, насколько грязен, смраден, гнил и нечист человек. От трупа пьяницы вы перешли к остальным ночлежникам и на их лицах увидали тоже «печать язвы», то есть провалившиеся кой у кого носы, подозрительные пятна, сыпи и тому подобное. Вспомнили, сколько таких ночлежек и всяких притонов, включая и публичные дома, рассыпано по лицу земли, подсчитали, приблизительно, число находящихся в них и… ужаснулись. Слишком рано… ведь не одних подонков общества, его отбросы, разъедает сифилис… Вы найдете целые села и
— На вас–то, Владыка, какая язва! — с недоумением спросил отец Герасим, глядя на крепкую, статную фигуру епископа, на его чистое, с легким румянцем, пробивавшимся сквозь слегка загоревшую кожу, красивое и светлое лицо.
— Вот в том–то и беда наша, что мы не видим этого. Пораженные язвой наши чувства, которыми мы познаем внешний внутренний мир, притупились. Мы не видим язвы, мы не слышим ее смрада… Только тогда, когда человек сляжет на смертный одр и испустит свой последний вздох, когда язва охватит, проступит, разъест и разложит человека окончательно, когда превратит она его в то, что мы называем трупом, только тогда наши отупевшие органы чувств прозревают язву человека, и мы бежим от него, затыкая нос от страшного, смрадного трупного запаха… Да! Только тогда мы обоняем запах смерти…
Запах язвы, запах смерти многообразен, как многообразна сама язва, но в сущности–то он один и тот же. С этим запахом каждый человек рождается в свет. Акушеркам и докторам хорошо известен запах от роженицы и от новорожденного на свет ребенка.
С запахом язвы человек ходит и всю свою жизнь… Вы не слышите от меня этого запаха? И от многих тоже не услышите. Почему? Потому, что ежедневными умываниями, всякими омываниями, купанием, банями, обтираниями, проветриванием одежды и тела свежим воздухом или солнечными лучами, затем втираниями душистых мазей, ароматом всевозможных изделий парфюмерии, люди добиваются того, что заглушают природный запах своего тела, или, вернее, этой именно язвы. Потому и не замечают ее.
Да! Человек смердит… Возьмите самых здоровых, чистых людей, человек десять, продержите несколько времени в маленькой комнате, и вы увидите, как эти чистые люди своим дыханием, испарениями и излучениями своего тела испортят воздух… Продержите их подольше, и от душного, тяжелого, смрадного воздуха вы начнете задыхаться. Или возьмите любую обладательницу чистого, белого, румяного девственного тела; Отберите от нее всю парфюмерию. Пусть она месяца три–четыре не омывается, не переменяет белья, не ходит в баню, не купается и так далее. И вы услышите от нее тот же тяжелый запах язвы…
Человек живет в атмосфере «язвы». Ею он дышит. Ее запахом смердит его дыхание. Вы знаете, как пахнет у людей изо рта. Вы отличите этот запах от множества других, которые зависят от качества принятой пищи; у некоторых он настолько смраден, что нарушает любовное, согласное сожительство супругов.
Обширно царство язвы, и не один только человек раб ее. Болеет, гниет, разлагается, тлеет и смердит не одно человечество. Тому же подвержены и звери, птицы, и насекомые. «Вся тварь, — по слову апостола Павла, — стенает и мучается» (Рим. 8, 22). И все от той же язвы. Ее печать и на неодушевленной природе. Смердит порой воздух, смердит и гниет вода, тлеют и разлагаются растения и, разлагаясь, меняют аромат цветов на запах плесени и гнили. Это все тот же смертный запах все той же язвы. Она вселенская… Она в земле и на земле. Ее соки попадают в цветы, с которых пчелы собирают мед. Последний, в таких случаях, является отравой человеку…