Иерусалим
Шрифт:
— Она была ужасно классная, — сказала Орвиетта мне чуть растерянно, — и с ней все было ужасно классно; это не один из тех кретинов, которых приводишь себе на субботний ужин.
Я переступил через лежащий на полу пододеяльник и разбросанное нижнее белье, и подошел к девице.
— Видишь на какие жертвы мне приходится идти из-за твоей тупости, — добавила Орвиетта чуть грустно. — Ну теперь-то ты, надеюсь, веришь, что я не всегда шучу.
Я коснулся лежащей девицы; она была неподвижной, одеревеневшей и, несмотря на дневную жару, уже начинала остывать. Неожиданность и изумление опрокинулись на меня, как падающая стая птиц, стены разошлись в стороны; в животе, а потом и в глубине груди, я почувствовал толчки рвущейся назад еды; горло сдавило. Я сжал губы, с бешенством посмотрел на Орвиетту и вышел в коридор, потом в гостиную.
— Странный способ исповедоваться, — сказал я, — и что ты теперь будешь
— Ну и идиотские вопросы ты задаешь, — ответила Орвиетта удивленно, — то же самое, что и с остальными. Полежит и сама исчезнет. Если бы ты иногда читал книжки, ты бы знал, что выпитые тела сами развоплощаются. Они совершенно бесполезны.
Я видел раненых в армии и трупы в горах, но это было совсем другое; я смотрел на белые стены ее маленькой гостиной, на серые плитки пола и голубизну неба в окне и лихорадочно пытался решить, как и что я должен про это думать.
— Впрочем, если хочешь, — продолжила она, задумчиво, — можешь пока ее трахнуть.
Я вышел вон из квартиры, хлопнул дверью и скатился по лестнице.
— Идиот, — закричала мне Орвиетта через окно, — да я же из лучших побуждений.
Цену ее декларациям такого рода я уже хорошо знал.
— Зачем ты это сделала? — спросил я ее по телефону, вернувшись домой и немного успокоившись.
— Я не вижу никакого смысла в дружбе без взаимного доверия, — ответила она, на этот раз вполне серьезно, — а ты перестал мне верить. Мне было важно показать, что я тебя не обманываю.
— Ты хотела меня испугать, убедить, изумить, шокировать?
— Разве я похожа на гуманистку? — ответила она спокойно и чуть задумчиво, — просто всякую страсть, даже страсть к собиранию марок, важно разделить с другом. А на тебе написано, что в этом смысле мы с тобой брат и сестра, даже если ты об этом еще не знаешь. Но скоро догадаешься.
— Разве у тебя в этом городе нет собратьев? — спросил я холодно и почувствовал, что снова задел ее.
— Есть, — ответила она столь же спокойно, — но люблю-то я тебя.
Стало ясно, что наш разговор зашел в тупик, и мы попрощались. Чем дольше я про все это думал, тем больше я приходил к выводу, что стал объектом чудовищного психологического эксперимента, смеси любопытства и насмешки, инсценировки, столкновения с которой я категорически не выдержал. А ведь все это было столь несложно; неизвестная мне подруга, согласившаяся поучаствовать в розыгрыше, немного красной краски и мятого белья — и я оказался в роли маленькой, бесхвостой, беспомощной морской свинки. Не было ничего удивительного в том, что она сказала мне, что «труп» ее подруги скоро развоплотится — разумеется, предварительно одевшись. По крайней мере в этом она действительно была вполне правдива. Мне следовало ей подыграть, соблюсти спокойствие и серьезность, внимательно рассмотреть или даже пощекотать «труп», а если бы все это не привело к немедленному воскрешению, воспользоваться ее любезным предложением. Так я говорил себе, чувствуя, как волна за волной, шаг за шагом на меня накатывает неуверенность в своих построениях, выпуклая материальность произошедшего, изумление, удушье, густая волна потрясения и страха.
Но потом я все же успокоился. Мне пришло в голову, что пропажа человека в этой стране не может остаться незамеченной; у «трупа» этой девицы должны быть родители, родственники, приятели; так что рано или поздно ее хватятся и объявят в розыск. Если ничего подобного не произойдет, то из этого будет однозначно следовать, что я стал жертвой мистификации; если же все-таки произойдет — это будет значить, что Орвиетта действительно страдает страшным психическим заболеванием, и я буду поставлен перед необходимостью решать, что с этим делать. Мне даже пришло в голову, что в этом случае с моральной точки зрения я, возможно, буду должен сообщить о ее болезни врачам или полиции, но почти сразу же я вздрогнул, ощутив чудовищную нелепость этой идеи. Было верхом немыслимости обречь Орвиетту, с ее холодным разумом и страстной душой, на психушку — и сделать это только ради того, чтобы сохранить их ненужные жизни нескольким обывателям, чье существование проходит в этом узком, убогом, страшном и удушающем мире между маниакальной скупкой товаров, семейными торжествами и выездами с мангалом. «Если, конечно, — вдруг возразил я себе, — то что она сказала, не было правдой». И, поразившись нелепости собственных мыслей, сразу же отмел эту идею.
— Я знаю, что ты ждешь, — сказала на следующее утро Орвиетта, целуя меня в шею, — ты хочешь проверить, не объявят ли о пропаже моей любимой подруги.
— Да, — ответил я, — мне это было бы интересно.
— Тогда я должна объяснить тебе одну вещь, — продолжила она, — хотя, в принципе, если бы ты не был столь невежественен, ты мог бы знать это и сам. В большинстве случаев,
— И что тогда происходит?
— Тогда они могут умереть, — ответила она, — но чаще их тела ищут убедительный предлог для того, чтобы незаметно и, оставшись вне подозрений, ускользнуть из этого мира, раствориться в небытии. Они могут, например, уехать в Канаду.
— Но оттуда же от многих приходят письма, — возразил я.
— Ну и что; инерция их бытия такова, что некоторое время она может порождать и нечто похожее на письма. Если это можно так назвать. Но потом, я думаю, ты замечал, поток этих писем прекращается.
— Так ты хочешь сказать, что все, кто уехал в Канаду…
Она засмеялась, и в ее глазах заплясали искорки.
— Нет, конечно, как ты мог такое подумать. Но где же прячут иголку, как не в стоге сена, где прячут желтый лист, как не в осеннем лесу, где прячут исчезновение, как не в потоке исчезновений.
Здесь, в этой точке, я вдруг заметил, как непрозрачная ткань разрозненных текстов стала накладываться на рваное полотно моей жизни. Разумеется, речь не идет о том, что эти тексты начали влиять на нее в каком бы то ни было прямом и мистическом смысле. Скорее, они начали сплетаться, образуя странное течение потока мысли, внутренней пульсации, временами переходящей в удушье. Обычно я чувствовал себя подобным образом, сидя в кафе или в гостях, слушая длинные и многословные разговоры про чужих детей, чужие связи и чужие деньги; в такие минуты я ощущал, как внутри все сжимается и мертвеет, поддаваясь горячему давлению тяжелого воздуха, и где-то за краем души начинают маячить бескрайние равнины и заснеженные горы, страны, наполненные присутствием чуждости и смерти. Однажды это чувство удушья стало для меня постоянным и невыносимым. Мне пришлось сказать ей, что из нашей совместной жизни ничего не получилось, но и это уже не помотало; призраки семейной жизни наполнили мой дом. Потом я часто вспоминал эти дни. И тогда я взял билет на самолет до Лимы, и перуанские Анды окружили меня стеной света и иллюзией бесконечности. Они не вызывали страха — по крайней мере, в том смысле, в котором могут вызывать страх разноцветные аттракционы луна-парка, — и я ушел туда один, вдыхая красоту гор, холодный воздух снега и ледников. Одиночество было светлым и целительным. Я знал, что мне следовало присоединиться к какой-нибудь группе, но присутствие смерти слишком влекло меня, и я шел осторожно, просчитывая каждый шаг, внимательно всматриваясь в маршрут. Как и на пути рабби Элиши, смерть лежала под ногами и вокруг тропы; я вернулся спокойным и счастливым.
«Вы помните, — сказал мне голос по телефону, — что вы собирались прийти на презентацию». «Да, — ответил я, — помню, что собирался». Как говорил Леви Эшколь [121] , обещал, но не обещал еще и исполнить. И тут-то я подумал, что, вероятно, я не так уж и прав; возможно, что мы стучимся с разных сторон в одну и ту же дверь; возможно, что чужие поражения могут стать неуловимым контуром моей удачи. Мне показалось, что в чужих словах, безуспешно огибающих контур нашего бытия на этой земле, мне удастся найти тропу, идя вдоль которой, я смогу говорить о рабби Элише бен Абуйе. Это не был поиск стиля или идей, скорее — поиск самого языка. Я выпил чашку кофе, оделся и отправился в город. Когда я вошел, в зале уже было шумно и многолюдно; вокруг выступающего толпились литераторы и просто приятели; в разных концах комнаты стояли маленькие группы — достаточно разнородные по своему составу. Проходя вдоль стены, я начал здороваться со знакомыми, ненадолго останавливаясь около каждого из них. «Как у вас дела, — говорил я, — я читал ваши новые стихи». Иногда это были не стихи, а роман или статья про палестинскую проблему, и меня, вежливо или с некоторым раздражением, поправляли.
121
Леви Эшколь (1895–1969) — премьер министр Израиля в период Шестидневной войны.