Иго любви
Шрифт:
— Актрисы?.. — брови барона поднялись.
Он высок, статен, прекрасно сложен. Ему пошел сорок первый год, но он кажется моложе. В его белокурых волосах, зачесанных по-николаевски вперед, на виски и на лоб, нет ни одного седого. Добродушно улыбаются его близорукие голубые глаза. У него высокий убегающий лоб и орлиный нос, придающий ему горделивую осанку. Крупный рот не виден под густыми усами. Всего удивительнее его свежий румянец. Нужно близко приглядеться, чтобы рассмотреть сеть мелких кровяных жилок на его щеках, образующую неровные пятна, которые издали кажутся
Покручивая ус, барон следит за танцующей Верой.
— Бутончик… А приданого за ней сколько?
— Навряд ли много дадут… Живут они широко.
— Та-ак… От женихов, небось, отбою нет?
Спримон тяжко вздыхает.
— Еще бы женихам не быть! Один Лучинин чего стоит!.. Только горда наша Верочка, ни о ком слышать не хочет… Видите ли… Она уже обручена была… да… убили ее жениха в самом… «…начале войны», — хочет он сказать, но спазм перехватывает горло. Он вынимает платок и судорожно кашляет.
Барон так поглощен своими думами, что не замечает волнения Спримона. Он сам давно мечтает о женитьбе. Но, застенчивый с женщинами и лишенный темперамента, он до сорока лет не мог осуществить своей мечты. Семья на плечах и бедность — вот что связывало его по рукам и ногам. Теперь на войне он дослужился до майора, а главное, умер дядя и оставил ему десять тысяч, которыми он обеспечил двух сестер, засидевшихся в девицах.
Только теперь, вернувшись живым и невредимым из-под Севастополя, он вдруг почувствовал себя свободным располагать остатком жизни. Он понял, что эта жизнь уходит. И небывалая острая жажда счастья охватила его.
— Представьте меня! — дрогнувшим голосом сказал он Спримону.
Обмахиваясь веером, Надежда Васильевна внимательно слушает барона.
Она ловко выспросила его о семейном положении, об его видах на будущее. Она зорко глядит в его лицо, ища на нем печати бурного прошлого, пороков, страстей, болезней, быть может… Нет. Это лицо ясно, голубые глаза кротки, добродушная улыбка открывает ряд крепких белых зубов. Гордостью, неподкупностью, цельностью ясной души веет от этого потомка тевтонских рыцарей. Как будто он пришел из средневековья, где умели храбро биться, крепко верить и верно любить, — и вот случайно затерялся в толпе карьеристов и светских суетливых людей. Трогательно звучит его голос, когда он говорит о сестрах, о покойном отце. И Надежду Васильевну волнует его бесхитростный рассказ. «Какой добряк!..» — думает она и невольно лорнирует Веру.
— А вы не танцуете, барон?
— Где ж мне? Я стар, Надежда Васильевна… Да и смолоду никогда не был кавалером… Женщин боюсь…
— Что так? — смеется она.
— Таков уродился… Вот сейчас с вашей дочкой двух слов связать не сумел… Красавица она у вас.
Сердце Надежды Васильевны бьется. Почем знать? И когда барон, два раза вытерев платком влажный от волнения лоб, решается, наконец, просить позволения нанести визит, у Надежды Васильевны срывается с подкупающей задушевностью:
— Ах, пожалуйста! Я буду очень рада…
Вера стоит у окна в сумерки. Чьи-то щегольские сани отъехали сейчас
Дверь скрипнула.
— Пожалуйте к мамашеньке, — торжественно докладывает Поля, не переступая порога.
Сердце Веры дрогнуло.
В гостиной полное освещение. Горят все свечи в бронзовых бра. Надежда Васильевна в новой наколке, в дорогом муаровом платье ходит по комнате. Увидав Веру, хочет заговорить, но подбородок ее дрожит, и голос не повинуется ей.
Вера уже догадалась. И вся как-то подобралась внутренне.
— Сядь!.. Чего стоишь?
Надежда Васильевна берет со стола флакон и нюхает соли. Руки у нее прыгают.
— Сейчас у меня был Лучинин. Он просит твоей руки.
Вера быстро опускает голову.
— Ну… что же ты молчишь?
— Я не пойду за него, мамочка.
У Надежды Васильевны перехватывает горло. Сцепив пальцы, она пробует удержать их дрожь.
— К такому… глупому ответу я была готова давно… Но помни: я его не слышала… Я жду от тебя других слов. Ты — не дура, и сама понимаешь, что такими женихами не бросаются. Лучинин богат, щедр… образованный… с душой утонченной и благородной… Я тебе желаю добра…
— Я не люблю его, мамочка…
Передохнув, молча смотрит на нее мать. И садится в кресло. Эти простые слова, дошли до ее сердца.
— Ах, Верочка, почем знать?.. Может быть, в этом и есть залог счастья… — «Не любить… Не страдать…» — вдруг вспоминается ей, и голос замирает. — Дай Бог, чтоб минула тебя эта чаша… то, что называется страстью! Не хочу для тебя этих мук, Верочка, этих неизбежных унижений… К Лучинину ты привыкнешь. Он будет прекрасным мужем… Будет с тебя пылинки сдувать… Знаю, ты любила Федю… Но… видно, не судьба. Да наконец, ты — бесприданница… Что я дам тебе, кроме тряпок? Тысяч пять, не больше… Разве это деньги? Мы все проживаем, Верочка, особенно сейчас, когда я не играю…
Вера вдруг поднимает голову.
— Мамочка… можно мне… быть откровенной с вами?
— Ну… ну… говори!
Закутавшись в горностаевую тальму, Надежда Васильевна садится глубже в кресле.
— Вот я… слежу за вами весь этот год…
«Час от часу не легче!..» — думает Надежда Васильевна.
— И я завидую вам, мамочка… Вы такая счастливая…
— Я счастливая? — сорвавшимся звуком переспрашивает артистка.
— Да, мамочка… Я хотела бы быть такой, как вы…
— Ты — дитя и многого не понимаешь. Нельзя прожить без горя. И у меня его довольно…
— Знаю, — срывается тихий ответ, и Надежда Васильевна вся замирает, выпрямившись: «Что знает она?.. Что может она знать? Страшно спросить…»
Вера вдруг подходит, опускается на колени. Так они ближе, так говорить легче, но руки Надежды Васильевны дрожат. Она этого порыва не ждала от дочери.
— Вы часто плачете, мамочка… Я не знаю отчего. И не смею расспрашивать. Но горе у вас есть. И вот я слежу за вами… Я вижу вас, когда вы учите новую роль, когда вы едете в театр… У вас так сверкают глаза, горят щеки… Такой молодой у вас голос! Вы все забываете в эти минуты… Разве это не правда?