Игра в бисер
Шрифт:
– Скоро она изменит свой облик и снова набухнет, тогда наступит время сеять гречиху, – сказал заклинатель, считая по пальцам дни. Затем он опять погрузился в прежнее молчание; словно бы оставшись один, сидел Кнехт на блестевшем от росы камне и дрожал от холода, из глубины леса доносился протяжный крик совы. Долго размышлял о чем-то старик, затем поднялся, положил руку на волосы Кнехта и тихо, как бы сквозь сон, сказал:
– Когда я умру, мой дух полетит на луну. Ты тогда будешь мужчиной, и у тебя будет жена, моя дочь Ада будет твоей женой. Когда у нее родится сын от тебя, мой дух вернется и вселится в вашего сына, и ты назовешь его Туру, как зовут меня.
Удивленно слушал ученик, не осмеливаясь сказать ни слова, тонкий серебряный серп поднялся и был уже наполовину проглочен облаками. Удивительно было для юноши ощущение множества связей и сплетений, повторений и пересечений вещей и событий, удивительно было ему сознавать себя и зрителем, и действующим лицом перед этим чужим, ночным небом, где над бесконечными лесами и холмами появился, точно, как предсказал учитель, острый тонкий серп; удивительным, окутанным тысячами тайн показался Кнехту его учитель, он, думавший о собственной смерти, он, чей дух побывает на луне и, вернувшись оттуда, вселится в человека, которому суждено оказаться сыном Кнехта и носить имя бывшего учителя. Удивительно открытым, местами прозрачным наподобие облачного неба показалось будущее, показалось предстоявшее и назначенное ему, и способность знать о них наперед, назвать их и говорить о них показалась ему похожей на способность заглянуть в необозримые, исполненные чудес и все-таки полные порядка пространства. На миг все ему показалось постижимым, познаваемым, доступным уму, – тихий, уверенный ход светил в небе, жизнь людей и животных, их содружества и вражда, встречи и борьба, все великое и малое вместе с присущей всякому живому существу смертью, – все это он в первом трепете озарения видел или чувствовал неким целым, а себя – включенным и втянутым во все это как нечто вполне упорядоченное, подвластное законам, понятное уму. Невидимой дланью коснулась юноши в этой предрассветной лесной прохладе на скалах над тысячами шелестящих дерев первая догадка о великих тайнах, об их величавости и глубине, но и об их познаваемости. Говорить он об этом не мог, ни тогда, ни в течение всей своей жизни, но думать об этом ему приходилось много раз, во всем его
Хотя заклинатель принадлежал к тем немногим, кто занимался определенным делом, специально развив какие-то особые способности и умение, его обыденная жизнь внешне не очень-то отличалась от жизни всех прочих. Он был высоким должностным лицом, пользовался уважением и получал оброк и вознаграждение от племени, когда трудился на общее благо, но случалось это лишь по особым поводам. Важнейшим, торжественнейшим, даже священнейшим его делом было определять весной день посева для каждого злака и овоща; это он делал с точным учетом положения луны, отчасти по унаследованным правилам, отчасти на основании собственного опыта. Но торжественный акт самого начала сева, состоявший в том, что в общинную землю бросались первые пригоршни зерна и семян, уже не входил в его обязанности, так высоко ни один мужчина не ставился, это ежегодно совершала сама прародительница или ее старейшая родственница. Важнейшим лицом в деревне учитель делался в тех случаях, когда он действительно исполнял службу заклинателя погоды. Это бывало тогда, когда на поля, угрожая племени голодом, нападали долгая сушь, сырость или холод. Тогда Туру применял известные против засухи и недорода средства: жертвоприношения, заклинания, обход полей с молитвами. Если при упорной засухе или при бесконечном дожде все прочие средства не действовали и духов не удавалось переубедить ни уговорами, ни мольбой, ни угрозами, то, по преданию, имелось еще последнее, безотказное средство, применявшееся будто бы во времена праматерей и прабабок: община приносила в жертву самого кудесника. Прародительница, говорили, еще застала это и была этому свидетельницей.
Кроме заботы о погоде, у учителя была еще своего рода частная практика в качестве заклинателя духов, изготовителя амулетов и волшебных средств, а в иных случаях, когда это право не сохранялось за прародительницей, и врача. В остальном учитель Туру жил той же жизнью, что любой другой. Он помогал, когда приходил его черед, возделывать общинную землю и имел при хижине собственный небольшой огород. Он собирал плоды, грибы, дрова и заготавливал их. Он ловил рыбу, охотился, держал козу, а то и двух коз. Как земледелец он был таким же, как все, но как охотник, рыбак и искатель трав он не был таким же, как все, а был одиночкой и гением и слыл знатоком множества естественных и магических хитростей, уловок, приемов и ухваток. Говорили, что из сплетенной им сети пойманному зверю уже не вырваться, что наживку для рыбной ловли он делает какими-то особыми средствами душистой и вкусной, что он умеет приманивать к себе раков, и были люди, верившие, что он понимает и язык многих животных. Но настоящим его поприщем было все же поприще его магической науки: наблюдение за луной и звездами, знание примет погоды, чутье на погоду и условия роста, занятость всем, что служило вспомогательным средством для магических эффектов. Он был великим знатоком и собирателем тех порождений растительного и животного мира, которые могли служить лекарствами и ядами, носителями волшебной силы, талисманами и защитными средствами от зла. Он знал и находил любое растение, даже самое редкое, знал, где и когда оно цветет и приносит семя, когда пора выкапывать его корень. Он знал и находил все виды змей и жаб, знал способы применения рогов, копыт, когтей, шерстинок, разбирался в искривлениях, уродствах, призраках, страхах, в желваках и зобах, в наростах на дереве, на листе, на зерне, на орехе, на роге и на копыте.
Кнехту приходилось учиться больше чувствами, больше ногами и руками, глазами, осязанием, ушами и обонянием, чем разумом, и Туру учил гораздо больше примером и показом, чем словами и наставлениями. Учитель вообще редко говорил связно, да и тогда его слова были лишь попыткой сделать еще более ясными свои чрезвычайно выразительные жесты. Учение Кнехта мало отличалось от выучки, которую проходит у хорошего мастера молодой охотник или рыбак, и оно доставляло ему большую радость, ибо учился он только тому, что уже было заложено в нем. Он учился сидеть в засаде, прислушиваться, подкрадываться, стеречь, быть начеку, не спать, вынюхивать, идти по следу; но добычей, которую подстерегали он и его учитель, были не только лиса и барсук, гадюка и жаба, птица и рыба, а дух, всё в целом, смысл, взаимосвязь. Определить, распознать, угадать и узнать наперед мимолетную, прихотливую погоду, распознать скрытую в ягоде и в укусе змеи смерть, подслушать тайну, в силу которой облака и бури были связаны с состояниями луны и так же влияли на посевы и рост растений, как на процветание и погибель жизни в человеке и звере, – вот чего они добивались. Стремились они при этом, собственно, к тому же, что наука и техника позднейших веков: овладеть природой и уметь играть ее законами, но шли к этому совершенно другим путем. Они не отделяли себя от природы и не пытались силой проникнуть в ее тайны, никогда не противопоставляя себя ей и с ней не враждуя, они всегда ощущали себя частью ее и были благоговейно преданы ей. Вполне возможно, что они знали ее лучше и обходились с нею умней. Но одно было для них совершенно, даже в самых дерзких мыслях, исключено: быть преданными и покорными природе и миру духов без страха, а тем более чувствовать свое превосходство над ними. Эта гордыня была им неведома, относиться к силам природы, к смерти, к демонам иначе, чем со страхом, они не могли и помыслить. Страх царил над жизнью людей. Преодолеть его казалось невозможным. Но для того, чтобы смягчить его, ввести в какие-то рамки, перехитрить и замаскировать, существовали разные системы жертв. Страх был бременем, тяготевшим над жизнью человека, и без этого высокого бремени из жизни хоть и ушло бы ужасное, но зато ушла бы и сила. Кому удавалось облагородить часть страха, превратить ее в благоговение, тот много выигрывал, люди, чей страх стал благочестием, были добрыми и передовыми людьми той эпохи. Жертвы приносились многочисленные и многообразные, и определенная часть этих жертвоприношений и их ритуала находилась в ведении кудесника.
Рядом с Кнехтом росла в хижине маленькая Ада, красивое дитя, любимица старика, и когда тот нашел, что пришло время, он отдал ее в жены своему ученику. С этой поры Кнехт считался помощником заклинателя. Туру представил его матери деревни как своего зятя и преемника и отныне поручал ему исполнять некоторые дела и обязанности вместо себя. Постепенно, с чередой времен года и лет, заклинатель совсем погрузился в одинокую стариковскую задумчивость и переложил на Кнехта всю свою работу, и когда Туру умер – его нашли мертвым у очага, он сидел, склонившись над горшочками с магическим зельем, и его седины были уже опалены огнем, – юноша, ученик Кнехт, давно уже был известен в деревне как заклинатель. Он потребовал для учителя от совета деревни почетного погребения и сжег над его могилой в качестве жертвы целый ворох благородных и драгоценных целебных трав и корней. И это тоже давно ушло в прошлое, и среди детей Кнехта, уже во множестве теснившихся в хижине
С Кнехтом произошло то, что произошло когда-то с его учителем. Часть его страха превратилась в благочестие и духовность. Часть его юношеских порывов и глубокой тоски осталась жива, часть отмирала и терялась, по мере того как он становился старше, в работе, в любви к Аде и детям и заботах о них. Всегда он очень любил луну и усерднейше изучал ее самое и ее влияние на времена года и погоду; в этом он сравнялся со своим учителем Туру и в конце концов превзошел его. А поскольку рост луны и ее убывание были так тесно связаны со смертью и рождением людей и поскольку из всех страхов, в которых живут люди, страх неминуемой смерти самый глубокий, то благодаря своим близким и живым отношениям с луной почитатель и знаток луны Кнехт относился и к смерти как посвященный; в зрелые годы он был подвержен страху смерти меньше других людей. Он мог говорить с луной и почтительно, и просительно, и нежно, он чувствовал себя связанным с ней тонкими духовными узами, он досконально знал жизнь луны и живо участвовал в ее судьбах и превращениях, он сопереживал убывание луны и ее обновление как таинство, страдая вместе с ней и пугаясь, когда казалось, что луне грозят болезни, опасности, перемены и злополучие, когда она теряла блеск, меняла цвет, тускнела, готовая вот-вот погаснуть. В такие времена каждый, правда, относился к луне с участием, дрожал за нее, видел угрозу и предвестье беды в ее потемнении и со страхом вглядывался в ее старое, больное лицо. Но как раз тогда и обнаруживалось, что кудесник Кнехт был теснее связан с луной, чем другие, и знал о ней больше; да, он страдал за ее судьбу, да, страх щемил ему душу, но его память о подобных ощущениях была ярче и искушеннее, его упование обоснованней, его вера в вечность и возврат, в поправимость и преодолимость смерти была больше, и степень его самозабвения тоже была больше; в такие часы он бывал готов сопережить судьбу светила вплоть до гибели и рождения заново, больше того, порой он чувствовал в себе даже какую-то дерзость, какую-то отчаянную отвагу, решимость дать отпор смерти духом, укрепить свое «я», растворившись в сверхчеловеческих судьбах. Это как-то сказывалось на его поведении и было замечено другими; он слыл человеком великих знаний и благочестия, человеком большого спокойствия, не боящимся смерти и состоящим в дружбе с высшими силами.
Эти таланты и добродетели он должен был показывать в деле, подвергая их жестокой проверке. Однажды ему пришлось выдержать растянувшуюся на два года полосу неурожая и скверной погоды, это было величайшее испытание в его жизни. Неприятности и дурные предзнаменования начались уже с повторной отсрочки сева, а потом все мыслимые удары и беды обрушились на посев и наконец почти начисто его уничтожили; община жестоко голодала, и Кнехт вместе с ней, и то, что он перенес этот горький год, что он, кудесник, вообще не потерял доверие и влияние, что он все-таки помог племени стерпеть беду безропотно и более или менее спокойно, – это значило уже очень много. Но когда и следующий год, после суровой и богатой смертями зимы, повторил все прошлогодние несчастья и беды, когда общинная земля высохла и растрескалась летом от непрестанного зноя, а мыши расплодились донельзя, когда одинокие заклинания и жертвоприношения кудесника оказались такими же тщетными, как общественные меры – барабанный бой, молитвенные шествия с участием всей деревни, – когда самым жестоким образом обнаружилось, что на сей раз заклинатель дождей не может заклясть дождь, дело приняло серьезный оборот, и надо было быть недюжинным человеком, чтобы нести тут ответственность и выстоять перед напуганным и взбудораженным народом. Было две или три недели, когда Кнехт находился в полном одиночестве, один на один со всей общиной, с голодом и отчаянием, с древним поверьем, что, только принеся в жертву кудесника, можно задобрить высшие силы. Он победил уступчивостью. Он не воспротивился мысли о жертвоприношении, он предложил в жертву себя. Кроме того, он не жалел сил и труда, чтобы как-то помочь беде, он то и дело изыскивал воду, нападая то на родник, то на ручеек, не позволил истребить в отчаянии весь скот, а главное, в это грозное время он своей помощью, своими советами, а также угрозами, колдовством, молитвами, собственным примером, запугиваниями не дал тогдашней матери деревни, впавшей в гибельное отчаяние и малодушие прародительнице, совсем потерять голову и бросить все на произвол судьбы. Тогда обнаружилось, что в тревожные времена общей беды человек тем полезнее, чем больше направлены его жизнь и мысли на вещи духовные и сверхличные, чем больше научился он почитать, наблюдать, преклоняться, служить и жертвовать. Два этих ужасных года, чуть не сделавшие его жертвой и чуть не уничтожившие его, завоевали ему в конце концов глубокое уважение и доверие – правда, не со стороны толпы безответственных, а со стороны тех немногих, что несли ответственность и были способны оценить такого человека, как он.
Через эти и разные другие испытания прошла уже его жизнь, когда он достиг зрелого возраста и находился в расцвете лет. Он уже похоронил двух прародительниц племени, уже потерял красивого шестилетнего сыночка, которого загрыз волк, уже перенес тяжелую болезнь – без чьей-либо помощи, сам себе врач. Он уже изведал и голод, и холод. Все это оставило отпечатки на его лице и не меньшие на его душе. Он убедился также, что люди духа вызывают у других какое-то удивительное возмущение и отвращение, что, уважая их издали и при нужде обращаясь к ним, их не только не любят и не смотрят на них как на равных, но и всячески избегают их. Узнал он и то, что больные и страждущие более охочи до старинных или новопридуманных заклинаний и заговоров, чем до разумных советов, что человек предпочитает пострадать и внешне покаяться, чем измениться в душе или хотя бы только проверить себя самого, что ему легче поверить в волшебство, чем в разум, в предписания, чем в опыт, – всё это вещи, которые за несколько тысячелетий, прошедших с тех пор, изменились совсем не так сильно, как то утверждают иные труды по истории. Узнал он, однако, и то, что человек пытливый, духовный не смеет терять любовь, что желаниям и глупостям людей надо без высокомерия идти навстречу, но нельзя покоряться, что от мудреца до шарлатана, от жреца до фигляра, от братской помощи до паразитической выгоды всегда всего один шаг и что люди, в общем-то, гораздо охотнее платят мошеннику и позволяют надуть себя жулику, чем принимают безвозмездную и бескорыстную помощь. Они предпочитали платить не доверием и любовью, а деньгами и товаром. Они обманывали друг друга и ждали, что их самих тоже обманут. Научившись смотреть на человека как на слабое, себялюбивое и трусливое существо, признав собственную причастность ко всем этим скверным инстинктам и свойствам, следовало все же верить в то и питать свою душу тем, что человек – это дух и любовь, что есть в нем что-то противостоящее инстинктам и жаждущее облагородить их. Но мысли эти, пожалуй, слишком отвлеченны и выражены слишком четко, чтобы Кнехт был способен на них. Скажем лучше: он был на пути к ним, его путь привел бы его когда-нибудь к ним и провел через них. Идя этим путем, томясь по мыслям, но живя главным образом в чувственном мире, зачарованный то луной, то запахом травы, то душистого корня, то вкусом коры, то выращиванием лекарственного растения, то приготовлением мази, то своей слитностью с погодой и атмосферой, он развил в себе множество способностей, в том числе и таких, которые нам, поздним, уже не даны и лишь наполовину понятны. Важнейшей из этих способностей было, конечно, заклинание дождей. Хотя в иных особых случаях небо оставалось непреклонно и как бы издевалось над его усилиями, Кнехт все-таки сотни раз вызывал дождь, и почти каждый раз чуть-чуть по-другому. В жертвоприношениях и в обрядах шествий, заклинаний, барабанного боя он, правда, не осмелился бы хоть что-нибудь изменить или пропустить. Но ведь это была лишь официальная, гласная часть его деятельности, ее священнослужительская показная сторона; и конечно, бывало очень приятно и радостно, когда вечером, после дня жертвоприношений и шествия, небо сдавалось, горизонт покрывался тучами, ветер становился пахуче-влажным, и падали первые капли. Однако и тут требовалось прежде всего искусство кудесника, чтобы верно выбрать день, чтобы не делать вслепую пустых попыток; высшие силы можно было молить, их можно было даже осаждать просьбами, но с чувством меры, с покорностью их воле. И еще милее, чем те славные, триумфальные свидетельства успеха и услышанной мольбы, были ему какие-то другие, о которых никто не знал, кроме него самого, да и сам-то он робел перед ними и знал их больше чувствами, чем умом. Существовали такие состояния погоды, такая напряженность воздуха и тепла, такая облачность, такие ветры, такие запахи воды, земли и пыли, такие угрозы и посулы, такие настроения и прихоти демонов погоды, которые Кнехт предощущал и соощущал кожей, волосами, всеми своими чувствами до такой степени, что его ничем нельзя было поразить или разочаровать, он, резонируя, сосредоточивал, носил в себе погоду и обретал способность управлять облаками и ветрами – не по собственному, однако, произволу, а как раз на основе этой связи и связанности, совершенно уничтожавших разницу между ним и миром, между внутренним и внешним. Тогда он мог самозабвенно стоять и слушать, самозабвенно сидеть, открыв всю свою душу и уже не только чувствуя в себе жизнь ветров и облаков, но и направляя и рождая ее – приблизительно так, как мы можем пробудить в себе и воспроизвести хорошо нам известную музыкальную фразу. Стоило ему тогда задержать дыхание – и замолкал гром или ветер, стоило кивнуть или покачать головой – и шел или переставал идти град, стоило выразить улыбкой примирение борющихся в душе его сил – и в небе рассеивались тучи, обнажая прозрачную голубизну. Во времена особенной чистоты и легкости на душе он носил в себе, точно и безошибочно зная ее наперед, погоду будущих дней, словно в крови его была записана вся партитура, по которой надлежит играть небесам. Это были его хорошие и лучшие дни, его награда, его блаженство.
Но когда эта тесная связь с внешней средой прерывалась, когда погода и мир делались незнакомыми, непонятными и не поддавались учету, тогда и внутри его нарушался лад, прерывались токи, тогда он чувствовал себя не настоящим кудесником, и его должность, его ответственность за погоду и урожай казалась ему тогда обременительной и незаслуженной. В такие времена он не покидал дома, послушно помогал Аде, усердно хозяйничал вместе с ней, делал детям игрушки и инструменты, готовил лекарства, нуждался в любви и, стараясь как можно меньше отличаться от других мужчин, целиком подчиниться обычаям, готов был даже слушать вообще-то скучные ему рассказы жены и соседок о житье-бытье других людей. А в хорошие времена дома его видели редко, он всегда куда-нибудь уходил, удил рыбу, охотился, искал какие-то корни, лежал в траве или сидел среди деревьев, что-то вынюхивал, к чему-то прислушивался, подражал голосам животных, разжигал костер, чтобы сравнить клубы дыма с формами облаков, пропитывал свою кожу и волосы туманом, дождем, воздухом, солнцем или светом луны и походя собирал, как то делал всю жизнь его учитель и предшественник Туру, такие предметы, естество и облик которых принадлежали, казалось, к разным царствам, такие, в которых мудрость или каприз природы выдавали, казалось, какие-то ее правила игры и тайны творчества, такие предметы, которые символически соединяли в себе далекое друг от друга, например: сучки, похожие на человеческое лицо или морду зверя, отшлифованные водой кремни с прожилками как в древесине, окаменевшие останки древних животных, уродливые или раздвоившиеся, как близнецы, косточки плодов, камни в форме почки или сердца. Он глядел на рисунки на листьях дерева или на сетчатые линии на головке сморчка и предчувствовал при этом нечто таинственное, духовное, возможное в будущем: магию знаков, числа и письменность, сведение бесконечного и тысячеликого к простому, к системе, к понятию. Ведь все эти возможности постижения мира духом были заложены в нем, пусть безымянные, не названные, но не заказанные ему, не немыслимые: пусть в зачатке, зародыше, но они были присущи, свойственны ему и органически в нем росли. И если бы мы могли вернуться назад еще на тысячи лет дальше, чем время этого кудесника, кажущееся нам древним и первобытным, мы встретили бы, таково наше убеждение, вместе с человеком уже повсюду и дух, у которого нет начала и который всегда содержал в себе уже решительно все, что он когда-либо позднее родит.