Игра. Достоевский
Шрифт:
— Вы до того не уважаете человека?
— Да нынешнего-то человека, помилуйте, за что уважать?
Он уж и оторваться не мог и о работе забыл, до того жаждал понять и эту идею пролитой крови, прежде времени, безо всякого смысла, выгод которой нельзя рассчитать, хотя у них всюду расчёт и расчёт, и в особенности жаждал понять, как человек выживает такого рода идею, какие причины, как же это он с такой-то идеей живёт, да ещё, это видно, преспокойно живёт, главное, при самом тонком развитии откуда берётся мечтательность самая отвлечённая, отвлечённость понятий во всём, отвлечённость в постановке самых жгучих социальных проблем, а отсюда, скорее всего, и жестокость чрезвычайная к людям, несправедливость, односторонность, злобность, даже до мщения, можно подозревать, и уже тут открывался в какую-то безграничную даль ещё один новый роман, который непременно и как можно скорее нужно было писать, и он уже сбивался со счета, сколько теперь романов гнездилось в его голове, и все эти романы в воображении представлялись замечательно как хороши, и каждый нужно бы было без промедленья и
А время летело, дни мелькали один за другим, не оставляя никакого следа, он спохватывался, принуждал себя тотчас засесть за работу, всё за ту же статью о Белинском, которая решительно не желала даваться ему, так что часа через два голова оказывалась словно бы не на месте, он тосковал и боялся, как бы не случился новый припадок или, похуже ещё, не прикончил бы на месте удар.
Он как-то не выдержал и вслух произнёс:
— Верно, не миновать мне сумасшедшего дома.
Аня всплеснула руками:
— Что ты, Федя, не может этого быть!
— Отчего же не может?
— Это несчастье слишком было бы тяжело. Бог нас от него сохранит.
— Может быть, именно так, Бог сохранит, однако ж если случится, не оставляй меня здесь, в Россию свези. Я здешних русских не понимаю, живут семьями, воспитывают детей, последние поскрёбки прожив, ещё думают нас же учить, а не у нас учиться. Да здесь от всего отстанешь и после этого надо целый год привыкать, чтобы попасть в тон и в лад. Писателю же особенно невозможно здесь заживаться. Для писателя первое дело действительность, ну а здесь действительность-то швейцарская, так что я здесь не только что жить, а и с ума сходить не хочу.
И вновь с сердитым упрямством засел за статью, да вскоре с сердцем бросил её, раздражённо твердя:
— Да вот уж и отстал от всего.
Прошёлся по комнате, отыскивая сюртук, висевший в шкафу:
— Очень бы хотелось в Россию, и по многим, по многим причинам, ты хоть это пойми. Одно уже то, что на месте. А кроме того, непременно хочу издавать нечто вроде газеты, у меня уж выяснилась форма и цель. Для одного этого надо быть дома, видеть и слышать всё своими глазами.
Отправился с Аней гулять, переменил книги в библиотеке и читал вместо работы целую ночь.
Разбудил его пушечный гром. Он был так разбит, что не хотелось вставать, и он припомнил с трудом, что это в честь Гарибальди пушки палят и что завтра должен был открываться конгресс. Так и есть: в конце улицы раздался гром барабанов.
Оживлённая Аня, бросив книгу на стул, свесилась из окна и со смехом докладывала ему:
— Пожарная команда, вероятно из граждан. Все идут очень важно, с полным достоинством, несколько человек, тоже важные очень, тащат за собой две машины и лестницу, лестница длинная, граждане в полном параде, не понимаю эти их ленточки с эполетами золотыми, разве что для параду, а мне кажется, что для дела они не годятся решительно, а как ты думаешь, они такими же важными шагами идут на пожар? Я думаю, да, и пока на место придут, так успеет вся улица выгореть. Решительно не понимаю, что у них за польза пройтись важно по городу при звуке барабана и перебудить всех добрых обитателей свободной Женевы.
Он заставил себя подняться с дивана, умыться, выпил кофе и всё-таки сел за работу, но что ни прочитывал в своей статье о Белинском, всё по нашей скотской цензуре невозможно было печатать, и он, кривя губы и щуря глаза, то и дело крестил абзац за абзацем, сердясь, что от статьи опять остаются одни пустяки да без всякого смысла слова.
Бросить пришлось, чтобы не выйти окончательно из себя, и пошли раньше обедать, с трудом пробираясь сквозь празднично разодетые толпы народа. Депутации одна за одной со знамёнами, красно-белыми и красно-жёлтыми, попадались изредка и другие цвета, уже шли одна за другой на вокзал, где к пяти часам ожидался приезд Гарибальди. Жара была страшная, пот струился по лицам, однако у граждан настроение было весёлое, бодрое.
Аня смеялась:
— Ведь охота же людям тешить себя этими всеми процессиями. Я думаю, куда как приятно покрасоваться, неся какой-нибудь значок на плече.
После обеда она воротилась к себе отдохнуть до пяти, тогда как он прочитал газеты в «Короне» и уже один, без неё, спокойно и уверенно проходя сквозь толпу, которая непрерывно смеялась и восторженно что-то кричала, одинокий, сам по себе, отправился на вокзал. Вся широкая улица запружена была до отказа. В окнах домов стояли празднично разодетые мужчины и женщины. Ребятишки громко орали чёрт знает что и с необыкновенной юркостью сновали повсюду. В этой толчее людей и знамён ощущался какой-то порядок, хотя не видно было распорядителей, а Женева, город свободный, не имела полиции.
На вокзале пришлось долго ждать. В толпе передавали друг другу, что на каждой станции поезд Гарибальди останавливали местные депутации и герой всякий раз говорил речь с площадки вагона. Жара становилась невыносимой, пить хотелось ужасно, от беспрерывно нараставшего шума звенело в ушах, но он, несмотря ни на что, оставался на месте: такого рода событие он видел впервые и не мог ничего пропустить.
Наконец ударила пушка. Все увидели поезд и обратились к нему. Локомотив пронзительно и как-то жалостно свистнул, вызвав шутки и раскатистый смех. Что-то шевелилось и передвигалось по битком набитой платформе, должно быть, депутации говорили речи, обращаясь к нему, а Гарибальди им отвечал.
Толпа ликовала. Из окон махали платками. Люди протискивались с риском попасть под колеса, жали руку и что-то радостно кричали ему. Гарибальди улыбался, кланялся и взмахивал своей серой шляпой, флибустьер, мятежник, нарушитель естественного порядка вещей.
Фёдор Михайлович двигался в этой восторженно орущей толпе, сосредоточенный, бледный, с мелкими каплями пота на лбу, и как-то неожиданно, странно, по какой-то неуловимой связи идей припомнилась ему иная толпа, с год назад, туманным, холодным, слякотным утром, которая, тоже шумно, однако с шумом совершенно иным, текла через Николаевский мост на Смоленское поле, неся с собой бинокли, подзорные трубы, лестницы, стулья, скамейки, все до единого сгорая от какого-то мрачного и недозволенного, нехорошего любопытства. Небо было серое, совершенно осеннее. Часов в шесть пошёл дождь, который затем перешёл в сильный снег, совершенно по-зимнему очень густой, однако и дурная погода не заставила ни одного человека поворотиться назад, все продолжали сосредоточенно и упрямо спешить на мрачное Смоленское поле, разве что молчаливей, чем прежде, и невольно прибавивши шагу. А там, впереди, сквозь густой мокрый снег со всех сторон виден был эшафот и посеревшая перекладина виселицы, и вся эта толпа, дыша густо паром, стоя так плотно друг к другу, что было ужасно тепло, безмолвно глядела, кто своими глазами, кто через сильное увеличительное стекло подзорных труб и биноклей, как над дворянами в обыкновенных поношенных сюртуках, участниками неудачного покушения, ломал символически шпаги палач, как подручные подвели Ишутина [58] к виселице, как бородатый священник в заснеженной рясе заговорил с приговорённым о Боге, как Ишутин покорно встал на колени, сначала на одно, потом на другое, как потом долго молился, снова поднялся, припал губами к кресту и долго, ужасно долго не мог от него оторваться, как наконец оторвался, как священник благословил и осенил приговорённого к смерти крестом, как Ишутин на все стороны благочестиво поклонился народу, как ему завязали глаза, как потом закутывали в какой-то белый мешок, как накидывали петлю на шею, несколько раз расправив её, как потом осуждённый стоял между подручными палача, которые поддерживали его, чтобы он не упал, и как голова его временами бессильно опускалась на грудь. На огромное Смоленское поле, набитое до отказа любопытным народом, опустилось такое молчание, словно и не было никого, слышно было только паденье снежинок. Вдруг все в один раз шевельнулись, громко раздались голоса: «Фельдъегерь! Фельдъегерь!» В самом деле, в заснеженное каре застывших на месте равнодушных солдат на обыкновенных дрожках въехал фельдъегерь, держа бумагу в руке и взмахивая этой рукой, как здесь, перед глазами его, Гарибальди то и дело взмахивал своей серой шляпой. Бумага была тотчас развёрнута и прочтена, и хотя в толпе никто не расслышал ни слова, все очень ясно поняли её содержание, да и как было этого содержания не понять, когда с Ишутина тотчас сняли верёвку, сняли мешок, развязали глаза. В народе все сняли шапки. Верёвку дёрнули из кольца перекладины, она скользнула вниз и упала бессильной змеёй, вызвав в народе шумный радостный вздох. Толпа зашевелилась и двинулась вспять, таща свои подзорные трубы, бинокли, лестницы, скамейки и стулья, громко благословляя и восхваляя монаршее милосердие, и он молча двигался в этой толпе, потрясённый, разбитый, больной, словно бы не думая ни о чём. В тот день он должен был начать спешный роман для Стелловского, Аня пришла в первый раз, чтобы он ей диктовал, а он долго ходил взад-вперёд, позабывши даже о ней, не в силах произвести простую, давно изготовленную первую фразу: «Наконец я возвратился из моей двухнедельной отлучки», да так и не произнёс её в этот день.
58
Ишутин Николай Андреевич (1840—1870) — русский революционер. Организатор и руководитель тайного революционного общества в Москве в 1863—1866 гг. (ишутинцы). Приговорён к смертной казни, заменённой вечной каторгой. Сошёл с ума в Шлиссельбургской крепости.
Когда он воротился домой, Аня первым делом с сердечной обидой пустилась его упрекать, зачем он за ней не зашёл, чтобы вместе идти, и он почти грубо сказал, что если бы она даже пошла, то ничего не смогла бы увидеть, так что даже лучше, что дома сидела, она же воскликнула с ребяческим своим торжеством:
— А вот и видела, видела, и очень близко, так что могла отлично это благороднейшее лицо разглядеть, и знаешь ли, знаешь ли, на кого он похож?
— На кого?
— Представь себе, на тебя! Издали, когда я только увидала его, мне показалось, что это ты, так у тебя лоб похож на лоб Гарибальди! Какое у него доброе, какое прекрасное лицо! Такое милое, такое простое, должно быть, он человек удивительно умный и добрый!