Именем Ея Величества
Шрифт:
— Силой, силой надо вытаскивать из варварства. Парламенты — для Европы.
Печальный вывод. Обречены, стало быть… Но ведь Пётр сам пробуждал мысли греховные. Что Пуфендорф! «Беседы» Эразма Роттердамского, злого обличителя тиранов, дал читать русским, торопил печатание.
— Небывалый самодержец. Равный ему не рождён и едва ли появится. Как дальше жить?
Феофана спрашивать бесполезно — упёрся. Голицын подружился с Василием Татищевым [137] , молодым советником Берг-коллегии. Пройдут годы, он прославится своей «Историей Российской»,
137
Татищев Василий Николаевич (1686–1750) — русский историк, государственный деятель, управлял казёнными заводами на Урале. В 1741–1745 гг. был астраханским губернатором. Автор «Истории России с древнейших времён».
«Умному нет дела до веры другого». «Зло не от грехопадения Адама и Евы, а от повреждения природы человека. Ему нужнее всего, по естеству его — воля». «Лишение воли человек терпеть не должен». Опасные максимы, особенно в пору правления Екатерины и Меншикова, под полицейским оком Дивьера. Скажут — призыв к восстанию.
Из той же тетради проистечёт «Разговор двух приятелей о пользе наук», вполне благопристойный. Разговоры, беседы — это потребность времени и частая манера изложения. Редкая удача — найти собеседника в гуще самодовольных.
— Будущее России, — говорит Татищев, — зависит от того, какой статус наш мужик обретёт.
Знаток экономии, куратор горных заводов Урала, он убеждён в преимуществах труда вольнонаёмного. Рабский же невыгоден и портит нравы.
— Крепостью мужик привязан к тебе, — возражает Голицын. — Порушь её, уйдёт от тебя за Дон, там земли непаханые.
Обоих пугает картина разоренья, брошенных полей, конечного обнищанья. И сейчас-то нехватка рук на пашне… А купец, заводчик скованы несвободой крестьянства. Оно — позор для державы, обуза, но отменить срок не приспел. Продолжать реформы, добиваться всеобщей пользы; жестоких, грубых врачевать мудрыми законами, светом знания.
— Письменность уже сама способствует добру, — полагает Татищев. — Набери управителей из неграмотных, слуг из дураков, развалится именье.
Голицына радуют машины, закупленные Василием в Швеции. Да, невеждам их не доверишь — изувечатся. Но разве одолеть нам все беды силами механическими? Шведы после Карла XII самодержавие отвергли, вернулись к стародавним вольностям — каковы же порядки там?
— Король безгласен. Слушается риксдага, словечка поперёк не смеет молвить. Известно, что голштинцу враждебен, склонен к Англии.
— Кто решает?
— Секретный комитет есть в риксдаге, в палате шляхетской. Крестьяне, посадские жалуются.
Пётр любопытен был к шведскому устройству, но заимствовал лишь табель о рангах: на четырнадцать классов разбил чиновничество. А парламент тамошний нам? С мужиками? Странно вообразить. С купцами нашими? Дремучи же, пером едва корябают, косноязычны, дёгтем воняют. Претит Голицыну такое зрелище. Англия тоже не указ, палата общин из простолюдинов, но они, если с нашей чернью сравнить, небось магистры. Палату лордов завести у нас — и то трудно. Выборы по всей державе, вплоть до Камчатки… Канители-то! Прикидывает Голицын, то апробируя умозрительно, то вскипая протестом, и чужеземные
Татищев сочувствует, но колеблется. Воспитанный в лучах славы Петра, под гром его побед, в неистовстве созидания, советник опасается безначалия, упадка. В Польше вон, в сейме, благородные лаются, дерутся.
В итоге старший, неся фамильные обиды, синяки от дубинки Петра, пошёл дальше младшего — очарованного царского питомца. Вознамерился умалить священное самодержавство — пусть пока совещательно, малым числом сановных персон.
Стемнело в Ореховой, лакей внёс свечи, и пока он топтался, Голицын молчал, шевеля бледными губами, сутулясь опасливо. Данилыч видел боярина с такой миной в январе, возле смертной постели государя.
— Рабутин пункты привезёт, — заговорил гость. — Трактат с цесарем… Добро пожаловать, подпишем… Только царица наша, боюсь я… герцог — что солнце в небеси. Цесарю не жалко — бери Шлезвиг! А нам-то на кой он ляд сдался — Шлезвиг?
— Как это «на кой»!
Прямой расчёт нам усилить герцога яко союзника, вассала России, лишь бы пребывал в сём качестве. Ослабить Данию, чтобы наши корабли проходили Зундом беспошлинно, отнять у датчан ключ от морских ворот. Но к чему объяснять бесспорное? Достаточно будет напомнить…
— Великий государь завещал нам, Димитрий Михайлыч. И гистория учит: не потеснишь соседей, так у тебя кусок отхватят. Да хоть бы сиднем сидели — вынудят воевать. Нам бы годков пять мирного житья, а там…
Взмахнул рукой, словно шпагу в ней ощутил. Голицын зябко поёжился.
— Веришь, царица мне — «ах, экселенц, я скоро уйду к моему супругу. Хочу увидеть дочь королевой в Стокгольме. Ты старый, а ума не нажил, шведы рады герцогу, это Англия мешает». Я ей — «помилуй, матушка, не одна Англия, нето сладим сейчас». Зажала уши.
— И ко мне глуха, — признался светлейший, даже с нарочитым отчаяньем, ибо счёл уместным прибедниться.
— Кого же послушает?
— Ягужинского разве…
Усмехнулся с лукавым вызовом — что, мол, скажешь про Пашку, чего он стоит, в каком стане числишь его?
— Полно тебе… Куда делся молодец! При государе какой сокол был, а? Сенат немощен, только бумаги плодит, что от него проку? Людишки-то мелкие.
Прорвалось боярское… В другой раз Данилыч заступился бы за мелкопоместных людишек. Не до того… Новый рубеж бытия своего одолевает Александр Данилович и мог бы в сей момент возблагодарить фортуну. Снова удача! Согнул Абессалом гордую выю.
— Больших туда?
— Зачем? Больших не надо туда. Больших-то повыше.
Абессалом… согнул… Поговорка, дремавшая в памяти с детства, поговорка деда всплыла внезапно. Согнул выю супостат, подмоги просит, сам не в силах совершить давно задуманное.
— Государь дал нам волю, да поздно, с последним дыханьем… У нас она выколочена, воля… Воля на пьянство, на непотребство — это есть… Пакости чинить… Молодых царица не допустит, да и мало толковых-то…
Голос Голицына дребезжал ровно, невозмутимо, а перед Данилычем крутилось — перекошенные, злые лица в ту ночь, барабаны за окнами и те же лица, понурые, как у пленных.