Император и ребе. Том 1
Шрифт:
Эта разорванность между солдатским «фрунтом» и бабьим царством, между безграничной жестокостью и женской ревностью с детства влияла на него: с одной стороны его калечили, с другой — лечили; с одной стороны унижали, с другой — возвышали… И теперь, когда Александру едва исполнилось семнадцать, никто не знал, правдив он или лжив, сладок или горек; добродушно ли он настроен, когда улыбается, или же это насмешка. Он сам, казалось, не знал этого, пребывая в вечном раздрае и мечась между большим и малым двором.
Более того, те, кому все это было известно, считали, что в известной мере к этой двуличности Александра привел физический изъян, появившийся у него, когда он был еще совсем малышом, причем по вине бабки, императрицы Екатерины, которая так возненавидела своего наследника Павла с тех пор, как он женился вторично, на вюртембургской принцессе. Екатерина слишком рано оторвала своего
Это мудрая воспитательная методика требовала закалять человека с детства, учить его противостоять всем телесным слабостям и жизненным трудностям. Чтобы соответствовать этой педагогической системе, Екатерина сразу и безо всякой подготовки поселила маленького ребенка в ту комнату Зимнего дворца, окна которой выходили на Адмиралтейство, возвышавшееся на берегу Невы; туда, где часто происходили маневры флота. Ее целью было приучить маленького внука к грому артиллерийских орудий… Насколько это закалило маленького принца, неизвестно, но в одном это безусловно на него повлияло: барабанные перепонки ребенка не выдержали такого закаливания в духе Руссо, и принц Александр на всю жизнь остался глуховат на одно ухо. Это оказало весьма болезненное воздействие на его характер: часто, не расслышав, что ему говорили, и стыдясь приложить ладонь к уху, как это делают старики, или просто-напросто попросить говорить немного громче, Александр завел себе обыкновение изображать на лице слащавое выражение, любезно кивать своей красивой головой и приговаривать при этом безо всякого определенного смысла: «Тре бьен, мон конт!.. Рависан, мон ами!.. By заве бьен резон, месье!.. Же фере пур-ле-мье, мадам!»[368]
К несчастью для тех, кто на него полагался, природа к тому же дала ему кукольное личико, как у лакированного деревянного ангелочка, и вечную мраморную бледность. Мертвенная улыбка так удачно сливалась с этой красивой маской, надетой на его лицо, что трудно было поверить, что это он улыбнулся просто так, пообещал просто так. Тем опаснее было на него полагаться, тем печальнее оказывалось разочарование.
Все это реб Нота Ноткин измерил и взвесил в своей практичной голове и решил больше не ждать никаких особо радостных внезапных вестей от императорского престола, каковой к тому же пока еще витал в воздухе. Надо было полагаться только на собственные силы. Надо было строить только из тех камней, которые уже имелись под рукой. Надо было созывать запланированное собрание сразу же, как только приедет реб Йегошуа Цейтлин.
3
Как только на Неве тронулся лед и река залила низкие немощеные улицы, располагавшиеся вдоль ее берегов, прибыл долгожданный гость, реб Йегошуа Цейтлин. Песах он провел в Шклове, у своей дочери Фейгеле, а теперь сопроводил ее в Петербург, к мужу, Аврому Перецу, который был одновременно компаньоном реб Мордехая Леплера. Сам реб Йегошуа заехал на Невский к своему старому другу реб Ноте Ноткину, как делал всегда. Он обещал сделать так и на этот раз и сдержал слово.
Реб Нота Ноткин с трудом узнал его, так сильно поседел реб Йегошуа. Его когда-то медно-рыжая борода стала теперь совсем белой, и только одна темно-рыжая полоса еще оставалась посредине. Когда-то темные волосы на голове тоже побелели. В первые дни реб Ноте даже было трудно обращаться к нему на «ты», по их старому обыкновению. Однако глаза реб Йегошуа все еще горели молодым сине-зеленым огнем. И он остался по-прежнему худощавым и подвижным.
Первым делом надо было передать привет от Эстерки. Это прозвучало добродушно и мило, когда рядом был реб Мордехай Леплер, ее отец… но, как только он ушел и реб Йегошуа остался с глазу на глаз с реб Нотой, этот привет получил совсем иное толкование. Реб Йегошуа дал понять реб Ноте Ноткину, что что-то у него, в его шкловском доме на Синагогальной улице, неладно. Правда, Эстерка сохраняет старые порядки, заведенные реб Нотой. Она великолепно отмечает субботы и праздники, раздает пожертвования, кормит бедняков. Однако она сама… как бы это сказать?.. С женскими выкрутасами часто все кажется похожим на лапсердак со множеством пуговиц. Достаточно криво застегнуть первую, как все остальные тоже окажутся плохо застегнутыми, чем дальше, тем кривее. То, что Эстерка вбила себе в голову не выходить замуж, пока ее мальчик не достигнет возраста бар мицвы, с самого начала было не слишком нормально —
Все, что сейчас рассказывал реб Йегошуа Цейтлин, казалось реб Ноте Ноткину каким-то странным образом созвучным с теми предположениями, которые сделал реб Мордехай Леплер в связи с бывшим учителем и нынешним женихом своей дочери, хотя он уже давно их не видел. С тех самых пор, как уехал в имения князя Чарторыйского в Подолию. «Такая она, моя доченька, — сказал реб Мордехай, говоря, что она любит играть и радуется любому поводу продлить игру. — Она еще доиграется…»
— Плохо дело, — задумчиво произнес реб Нота, когда реб Йегошуа наконец замолчал. — Разрушать порядки, заведенные в моем доме в Шклове, я пока не могу. Отрывать ребенка от матери и от учебы сразу тоже не годится. Я подожду эти полтора года, пока Алтерка не достигнет возраста бар мицвы, Тогда приеду туда, выслушаю проповедь, которую он подготовит к бар мицве, и решу толком.
Реб Йегошуа Цейтлин пожал своими худыми плечами, как будто говоря: «Лишь бы это не оказалось слишком поздно…» Однако вслух больше ничего не сказал.
Глава двадцать четвертая
Лед тронулся…
1
Со своими счетами трехлетней давности, еще за поставки армиям Потемкина и Суворова, двое старых друзей и компаньонов, реб Нота Ноткин и реб Йегошуа Цейтлин, разобрались быстро. Может быть, именно потому, что счетов было много, но делить им между собой было почти нечего. Казна все равно не платила, а свою долю реб Нота давно забрал. Он даже остался должен. А реб Йегошуа Цейтлин во всем ему уступал с улыбкой. Или даже вообще притворялся, что не видит, что ему что-то причитается. Потому что он все равно еще оставался большим богачом, а реб Нота был разорившимся компаньоном, банкротом…
Все поведение реб Йегошуа Цейтлина было таким, будто ему хотелось как можно быстрее стряхнуть со своей бекеши пыль прошлого, развязаться со всеми прежними делами и как можно быстрее убежать из Петербурга, из этого гнезда грубых предприятий и потерь, от вечных забот, приносимых Петербургом, и от его беспокойной жизни. Реб Нота Ноткин еще пытался заинтересовать его новыми делами, появившимися за последние пару лет в связи с русским флотом и его новыми гаванями, однако реб Йегошуа Цейтлин отмахивался от этих предложений:
— Это я оставляю новому поколению — Аврому Перецу, моему зятю. Я уже слишком стар.
Собственно, это означало: «Оставь это!..» Только из вежливости реб Йегошуа так не говорил.
Подобная холодность, граничившая с подавленностью, сначала буквально пришибла реб Ноту. Он все это принял на свой счет. Решил, что речь идет о том, что это он уже слишком стар и слишком разорен, он, а не Цейтлин, его бывший компаньон, который все еще держался крепко, как молодой мужчина, чей тонкий нос еще не знал очков. В один из таких печальных моментов, греясь у печки, поигрывавшей отблесками огня на майоликовых красках кафеля, реб Нота заговорил сам с собой, а не с реб Йегошуа Цейтлиным и не с огнем. Он будто произносил исповедь, выговаривая то, что было на сердце: