Император и ребе. Том 1
Шрифт:
Недавно, во время большого собрания в реквизированной церки Сент-Жак, он увидал, как бывший провинциальный адвокат встает на бывшем амвоне, где когда-то стоял епископ. Теперь это была трибуна для народных ораторов — чудесный старинный амвон, разукрашенный в чисто готическом стиле, со старинной резьбой и с гигантской крылатой каменной фигурой позади — какой-то высокий рельеф архангела Михаила или Гавриила… Робеспьер, как опытный актер, выплыл на этот амвон, словно из бездны. Своей слабой, усохшей фигурой он будто нарочно копировал каменную физиономию крылатого архангела. Его узкие плечи хорошо сочетались с каменными крыльями. Просторный сюртук в полоску с высоким отложным воротником, казалось, тоже был рассчитан на то, чтобы сливаться с серостью каменного рельефа и с полосками каменных перьев. И все это для того, чтобы выглядеть в глазах воодушевленной толпы большим орлом с человеческим лицом, который спустился с неба, чтобы спасти все человечество… Здесь, в центре амвона, он стоял на протяжении всей своей речи, не шевеля плечами, чтобы ни на мгновение не разрушить иллюзию человека-орла. Только его длинные бледные пальцы замысловато двигались, а тонкие бескровные губы открывались и закрывались. Он казался похожим на
— Кие ля? Кто там? Ах, это ты, Жаклин? Входи!
Глава двадцать шестая
Письмо из Марселя
1
Жаклин, семнадцатилетняя девушка, дочка консьержки, принесла наверх артиллерийскому офицеру Наполеоне едва подбеленный молоком кофе в майоликовой миске и большую оловянную ложку. Завтрак во французском стиле. Под мышкой она держала длинную булку, революционную булку — серую от суррогатных добавок.
— Бонжур, капитан! — кокетливо пропела она и поставила миску на стол.
Какое-то время она смотрела на хмурое и благородное лицо жильца и ждала, задрав носик, как дети ждут, что их погладят по головке после удачной шутки… Но на этот раз в ответ на ее «бонжур», произнесенный подчеркнуто бодро и радостно, она не удостоилась никакого ответа, кроме легкого бормотания красиво очерченных губ, просто так, чтобы отделаться.
О чем тут было говорить? Ей, дочери консьержки, всегда нравился этот низкорослый офицерчик с серо-зеленым острым взглядом из-под бровей, с бледным овалом лица, со строгим профилем античной статуи. Ей даже нравились его длинные, даже немного слишком длинные, каштановые волосы поверх высокого вышитого воротника, даже его упрямый лоб и короткая шея. С тех пор как он переехал сюда, в эту чердачную комнатенку, она восхищалась им. Она даже немного боялась его взгляда. Он ничуть не был похож на всех прочих молодых людей и военных, проживавших здесь, в меблированных комнатах. Все остальные были такими распущенными лоботрясами. Никогда не давали ей спокойно войти и выйти. Вечно приставали к ней с особым блеском в глазах и с наглыми улыбочками. И вообще, без щипка и без объятий ее почти никогда не выпускали. Они все с такой жадностью набрасывались на завтрак, как только она его приносила. Иногда даже хватались за завтрак и за нее одновременно. Одной рукой работали ложкой, а вторую совали в разрез ее корсажа. Словом, вели себя так, словно хотели схлопотать по физиономии. В том, что они шептали ей на ушко, она почти всегда слышала отзвук этой жадности, теперь, во времена террора, охватившей почти всех мужчин: «Наслаждайся сейчас! Кто знает, где мы будем завтра…» И часто ей становилось жалко их и саму себя, и она уступала…
А вот этот, который сам про себя говорил, что происходит с острова бандитов, при ней никогда даже не прикасался к еде — ни утром, ни в обед. Так, будто это неприлично. О том, чтобы прикоснуться к ней самой, и говорить было нечего. О, к ней он пальцем не прикасался. Только улыбался одними губами, а его серо-зеленые глаза оставались строгими, смотря поверх нее, словно он был на две головы выше. На самом же
Своими пронзительными серо-зелеными глазами, похожими на две зажженные капли серы, Наполеоне смотрел на эту хитрую девушку, прервавшую его мысли. Он едва улыбнулся уголками рта, глядя на ее петушиные цвета. Теперь ведь все парижские девушки стали «санкюлотками». Они покупали революцию за полфранка… А когда Жаклин вытащила из-под мышки длинную серую булку и накрыла ею большую миску с кофе, он даже поморщился.
С наблюдательностью и любопытством, доставшимися ей в наследство от нескольких поколений парижских консьержек, Жаклин сразу же заметила пробежавшую по лицу жильца гримасу, и обида затуманила ее веселые глаза. Вот ведь офицер народной армии, а кривится, как самый настоящий аристократ! Все поклонники расцеловали бы эту утреннюю булку прежде, чем взять ее в рот. Все, чего касалось ее юное тело, ее теплая шелковая кожа, они бы расцеловали. Один из ее поклонников даже просил ее немного подержать его кремовое жабо на своей шейке и груди, чтобы оно пропиталось ее сладким запахом. А этот кривится. Он встал и посмотрел на нее, переплетя замком заложенные за спину руки.
Чтобы раскрыть этот замок, Жаклин прибегла к испытанному средству. Она опустила свою проворную ручку в глубокий карман фартука:
— И письмо для мсье капитана тоже есть!
Это сразу же возымело воздействие. Заложенные за спину руки разомкнулись, жадно потянулись вперед, как у других жильцов после горячего завтрака — к ней самой…
— Давай!
Нетерпеливыми пальцами Наполеоне взял тонкий пакет. Его глаза забегали.
— О! — только и сказал он, и его руки снова опустились.
2
Как маньяк, ожидающий большого выигрыша в лотерею, Наполеоне ожидал в конце концов увидеть то, что вбил в свою упрямую голову — двуглавого орла на сургуче, эмблему просвещенной российской императрицы Екатерины, той самой, которая когда-то переписывалась с Вольтером и Руссо, его великими учителями. Увидел же он знакомый штемпель, и не из сургуча, а из копоти, как запечатывают письма бедняки. Это был старый штемпель отца с заглавными буквами К.М.Б. (Карло-Марио Буонапарте), сохранившийся с того времени, когда тот был еще адвокатом в Аяччо. С тех пор как отец умер, медным фамильным штемпелем стала пользоваться мама. Она коптила его на свече и штемпелевала все свои письма-жалобы. Прежде она отправляла их с Корсики, сейчас — из Марселя.
Увидав, что офицер еще больше нахмурился, Жаклин пожалела его. Может быть, все-таки несчастная любовь?
А полученное письмо напомнило ему о ней… Девушка медленно и как бы случайно опустила мягкий тюлевый платок, прикрывавший сверху ее грудь. Две белые половинки яблока обаятельно светились над низким — по моде — корсажем. Между рукавов пуфами и поверх гладкой красноты санкюлотского фартука они так соблазнительно вздымались при дыхании. Теперь он обязательно должен был на нее посмотреть, этот низенький квартирант с профилем каменной статуи. Он, конечно, думал, что она обыкновенная девушка. Что он мог знать? Что мог знать этот маленький молодой человек? Если все бандиты на Корсике похожи на него, то это, несомненно, бестолковые бандиты. Разве он знает, как она уже умеет целоваться, раздвигать кончиком языка губы и целовать? Разве знает, какой у нее точеный живот? Пупок как изюминка в пудинге… Когда ей едва исполнилось шестнадцать, она это уже знала. Добрые иностранцы, останавливавшиеся здесь, в «меблированных комнатах», сказали ей это. Ей говорили слова и покрасивее. Ее научили… Особенно теперь, во времена террора, когда все дочери вышли из-под фартуков своих матерей, а строгие матери сами смотрят на все сквозь пальцы и не видят… Есть даже такие, что думают про себя: «К’иль с’амюз ле повр дьябль!» — то есть «Пусть они себе развлекаются, эти бедные чертенята, пока получается»… Поэтому теперь позволяют себе, слава Всевышнему, довольно часто такие шалости, которые прежде даже в полутемных альковах себе не позволяли. А этот даже сейчас…
— Спасибо, Жаклин! — вдруг холодно сказал «этот», и всю ее игривость как ножом отрезало. Девушка даже нервно сглотнула от неожиданности. В горле у нее застрял комок.
— А ваша еда, капитан? На обед…
— На обед? — не понял Наполеоне. — А!.. Все равно. Может быть, я вообще не приду. Может быть, к ужину.
Обиженным движением Жаклин снова натянула свою прозрачную шаль на аппетитные яблочки своих грудей, как театральный мэтр закрывает занавес перед пустым залом, когда публика проигнорировала представление. Она спрятала чудесные плоды ее юности от такого деревянного равнодушия, повернулась и вышла.
— Кель орер, кель орер! Какой позор, какой позор! — шептала она, сбегая по винтовой лестнице и сама не зная, кого имеет в виду: этого деревянного жильца или себя — потому что ее способности к соблазнению на этот раз так плохо сработали.
Но еще до того, как девушка сбежала вниз на два этажа, у нее вдруг защемило сердце. Горечь сжала горло, в глазах защипало. Она остановилась на ступеньке, отставив одну ногу назад, как горная козочка, когда она вдруг устает бежать и начинает пережевывать жвачку, задумчивая, но в то же время готовая броситься прочь при первом же подозрительном шорохе… Постояв так немного, Жаклин откинула назад свою красивую головку в чепчике с красной санкюлотской лентой. Она прислонилась к плохо оштукатуренной стене и всхлипнула: