Императорский безумец
Шрифт:
— Ну, так что это такое? — переспросил господин Мантейфель (господин Петр Павлович Мантейфель) и сжал челюсти.
Я ответил, что не понимаю, что это такое.
— А кто это фельдмаршал Бурхард Кристофорович? — спросил господин Петер.
Я высказал предположение:
— Думаю, что Миних.
— А когда Миних умер? — спросил господин Петер.
Я сказал:
— Ну, лет семьдесят назад.
Господин Петер не стал спрашивать, кто, по моему мнению, «наш дорогой дядюшка Петр Павлович». Вместо этого он спросил весьма подчеркнуто:
— А все-таки что это за дьявольщина, по вашему мнению?
Я повторил, что я не знаю. Отнеся это непонимание за счет моей крестьянской тупости, он, хмыкнув, меня простил. Он положил фантастическое
— Ну, скажете вы им или не скажете — дело ваше. Только, если промолчите, не следует думать, что…
Я сказал:
— Не беспокойтесь, я им обязательно расскажу.
Он опять хмыкнул и посмотрел на меня долгим взглядом. Мы разошлись перед дверью в столовую. Я вернулся сюда в свою комнату и пытаюсь разобраться, что же произошло.
Об этой постыдной возне в ящиках письменного стола Тимо я прежде всего расскажу Ээве… Прежде всего ей. Как только она вернется из Вильянди. Потому что я не знаю, как это сообщение подействует на Тимо. Пусть Ээва сама решает, сказать ему об этом или не говорить. Но главное не в этом. Главное, что насильственное вторжение в бумаги Тимо происходит и будет происходить и дальше. Ибо Тимо куда-то спрятал свои последние записи, и Петер понимает, что где-то они существуют. Может случиться, я не буду принимать участия в его следующих полицейских розысках, но я уверен, что они будут продолжаться. Главное — это новое деспотическое насилие не только над бумагами Тимо, но и над ним самим и над Ээвой. И второе и самое решающее: Петер легко может спросить себя, при его брюзгливом подозрительном нраве это вполне правдоподобно; а не играет ли его сумасшедший шурин в одну игру со своим навозным зятем? Может быть, его сумасшедший или полусумасшедший, а то и сверх меры умный шурин водит его за нос и держит подозрительные бумаги в комнате у своего зятя? При этом у Петера есть все ключи от Кивиялга, что я видел собственными глазами. Следующий раз, когда я поеду к Анне, он через пять минут возьмет из связки ключ номер шесть, подойдет к моей двери с эдакой незаинтересованной барской миной, будто для него не имеет никакого значения, видят его или нет, повернет ключ и со своим неутомимым злобным любопытством войдет в комнату. И тогда сразу между ним и моим дневником останется только эта еловая полдюймовой толщины дощечка над дверью…
Мне нужно решить, могу ли я дальше жить в этом доме, если я хочу сохранить дневник. И могу ли я здесь оставаться, если я согласен его сжечь. И мне нужно решить, что я в этом случае должен сделать с меморандумом Тимо… Ибо я чувствую, что его сжечь я не вправе — независимо от того, как бы с ним ни поступил сам Тимо, верни я ему меморандум.
Ага, я знаю, что я сделаю: сяду на лошадь и уеду. И до завтрашнего вечера не вернусь. Через час Тимо возвратится после своей верховой прогулки, а Ээва приедет из Вильянди только завтра к обеду. Я не хочу встречаться с Тимо прежде, чем не расскажу Ээве про полицейский обход Петера. Да, сяду на лошадь и уеду. Суну дневник и рукопись Тимо в карман седла… Нет, к Анне не поеду. Мне нужно спокойно обдумать, что будет дальше. Я поеду к Тийту в его нэресаарескую лачугу. Спрячу бумаги у него в хлеву, наверху на сеновале, в таком месте, где не протекает. И сам растянусь там же, подложу под голову кулак и буду смотреть, как от дуновения ветерка колышется паутина на жердях, буду слушать, как вокруг шумит лес, буду думать, что делать дальше.
13 мая 1829 г.
В сущности, все решено. Мне остается только быстро записать, как все произошло.
Девятого я сразу же поскакал в лес к Тийту, как и намеревался. Издали еще по прислоненным к дверям граблям я увидел, что хозяина нет дома, но это меня не смутило. Поставил коня под крышу, бумаги в промасленном
Я стоял там посреди нэресаареского двора светлым и прохладным майским днем, в такой день, когда каждый стебелек, каждая сосновая хвоинка, кажется, вот-вот готовы открыть свою тайну и когда заранее знаешь, что все равно ничего не станет ясно… Я стоял там все еще с ощущением давящего на меня груза и одновременно уже с чувством освобождения от всякой тяжести. И все равно чертовски одинокий… И тут я увидел у камышника свою лодку, на прошлой неделе проконопаченную и покрашенную. Я метнулся к берегу, стал опрокидывать лодку, перевернул ее дном вниз, столкнул в воду, схватил лежавшие на берегу весла и принялся грести. Вниз по течению. Только через версту я понял, что верхом доскакал бы вдвое быстрее.
Я привязал лодку прямо у причала и вошел в дом. Я схватил Анну в объятия и целовал ее в полуоткрытый, онемевший от удивления рот и чувствовал, как мой порыв все наконец выложить сделал ненужным ее вопросы.
— Анна… некоторые обстоятельства пришли мне на помощь и подлили масла в огонь… под мое уже давно клокотавшее на огне решение… Анна… с прошлого года перед господом богом ты моя жена. Будь же теперь моей женой и перед людьми…
И я стал говорить, какие обстоятельства вызвали это решение. (Позже я подумал, не могло ли ей показаться, что этих обстоятельств что-то даже чересчур много.)
— Я решил уехать из Выйсику. Ты говорила мне несколько недель тому назад, что к лету должна освободить этот дом. А на прошлой неделе я слышал, что вдова бывшего управителя Лилиенфельдов в Уус-Пыльтсамаа продает свой дом на окраине Пыльтсамаа, четверть версты от замка ниже по течению реки, какое-то старое здание, сложенное из камня… Ну, конечно, стародедовская постройка, но красивый старый сад, на самом берегу, четыре просторных комнаты и кухня с обмурованной трубой, я был в этом доме, я знаю, что, если мы вместе возьмемся за него, жить там будет хорошо…
И сразу от Анны я пошел в контору зеркальной фабрики и попросил у Швальбе бричку с лошадью, спустя час я уже опять был у Анны вместе с бричкой. Анна за это время надела новое светло-зеленое платье и поверх него накинула на плечи темно-коричневую накидку. Я никогда раньше не видел, как замечательно переливаются на солнце ее пепельные волосы. Я впервые это заметил, когда она сидела со мной рядом в желтой бричке зеркальной фабрики и мы ехали к старому Рюккеру просить его сделать оглашение…
Там же в одноколке она взяла меня под руку и спросила:
— А сколько стоит этот дом в Пыльтсамаа?
Я ответил то, что слышал:
— Просят семьсот рублей. Но если наличные и сразу на стол, можно купить за пятьсот.
— И сколько у тебя наличных, чтобы выложить на стол? — спросила Анна.
Мгновение я покопался в мыслях. Я чувствовал, что должен принять важное решение на долгое время вперед. И тут я понял, что оно в сущности уже принято: оно касается моей откровенности с моей женой. Я чувствовал: кое в чем (что было скорее не моими делами, а делами других людей) я не стану раскрываться перед нею. Я имею в виду дела моей сестры и зятя, которые я подчас даже этому дневнику открываю нехотя. А вот в денежных, в житейских делах пусть моя откровенность с женой будет полной. Я сказал: