Иначе жить не стоит. Часть третья
Шрифт:
— Доволен, да. Но что было сегодня тяжело, так это — Алымов. Ты бы видела! Руки прыгают, глаза как ножи…
— А я понимаю, почему он оставил Катерину, — сказала Люба.
Саша, как и все, считал, что они с Катериной слишком долго жили врозь, а дочка Катенина проявила настойчивость.
— Нет, не в этом суть. Он ведь любил Катерину. Насколько такой эгоист может любить — любил. Но перед Катериной он с самого первого дня встал на цыпочки.
— На цыпочки?
— Хотел казаться лучше, чем он есть. Все время притворялся лучшим. А долго притворяться нельзя.
— Любушка,
— Пойдем походим.
Она почему-то свернула с их привычного маршрута — для разнообразия, так она сказала. Повела его боковыми улочками, где он никогда и не был.
— Ты говори, говори!
— Главное — не дергать людей. В технике есть понятие — коэффициент полезного действия. Так вот, нужно заботиться, чтобы у людей был максимальный коэффициент полезного действия, чтобы силы не тратились впустую. При Алымове все нервничали, а работать надо в хорошем настроении. У нас и так хватает борьбы и препятствий. Я постараюсь принять все, что возможно, на себя, чтобы остальные спокойно занимались делом.
— Все неприятности — на себя?
— Знаешь, Любушка, есть такая штука — громоотвод. Хороший руководитель должен быть, наверно, и громоотводом. Ты что?
Она остановилась, тяжело опираясь на его руку.
— Ничего. Почувствовала себя женой громоотвода.
— Глупышка, ты что вообразила? Сейчас будет намного легче, хотя бы потому, что нет истерик Алымова. А борьба и была, и будет. Никакого прогресса без этого не достигнешь. Где есть мысль, там и столкновение мнений, борьба взглядов. Так будет и при коммунизме, ведь коммунизм — не рай, где все неподвижно и все достигнуто. Коммунизм — движение, развитие. Может, тогда-то и начнется самый размах творческой борьбы. Но без дрызготни, без посторонних помех… Ты что, Любушка?
— Посидим… вот тут…
Она опустилась на узкую дворницкую скамеечку у чужих ворот.
На лбу ее выступили капельки пота, поблескивая на свету.
— Любушка… началось?
Она молчала, навалившись на его плечо.
— Трубы… трубы…
— Что, Любушка?..
— Это я слышала по радио… уже давно… музыку… Такие трубы — та-та-та-там! та-та-та-там!.. Когда ты говоришь, я слышу, как они трубят… У меня уже с утра что-то… только редко, а теперь часто. Я переволновалась, что тебя долго не было.
— Любушка, поедем в больницу. Я сбегаю за такси.
— Какое такси? Больница за углом. Я немного посижу, и пойдем.
— Люба! Ты знала… шла к больнице… и скрывала? А я говорил черт знает о чем!..
— Я думала, это еще не то… Ой, Сашенька! Ой! Я боюсь, боюсь. Ты не уходи. Я боюсь!
Когда он довел ее и сдал дежурному врачу, он сам боялся гораздо больше, чем Люба: в больнице она сразу успокоилась.
Потом он ходил взад и вперед возле страшного подъезда.
Начало светать, он пытался проникнуть в больницу: старуха в белом чепце пожалела его и позвонила в родилку и сказала: все хорошо, рожает. Что — хорошо? Столько часов…
Он сидел на ступенях, отупев от страха. А старуха вдруг сама позвала:
— Ты тут, парень? С сыночком тебя! Девять фунтов!
Он не сразу понял. Уже? Какие девять фунтов?
— Девять фунтов весу в твоем сыночке. Все хорошо.
Он не пошел домой. Он бродил по безлюдным улицам и бульварам, где они ежедневно гуляли с Любой. Чудо произошло. Сын! Не было, не было — и вот родился новый человек. Его сын, Вовка…
Уже совсем рассвело, когда он снова очутился в больнице. В приемной мыли полы, пахло хлором. Старуха пила чай. Он написал записку и попросил переслать, чтобы Люба, проснувшись, сразу прочитала.
Затем он как-то неожиданно оказался дома и в открытое окно увидел город, окрашенный теплым светом встающего солнца. Начинался первый день жизни его сына. Он подошел к календарю и, еще ничего не зная, красным карандашом торжественно обвел этот день — 22 июня.
Была уже ночь, и хотелось уснуть, но за стеной шумели и смеялись гости, и Галинка все прислушивалась, улавливая среди других голосов папин звучный и веселый голос, и думала о том, что лето складывается чудесно, папа обращается с нею как с большой, они вдвоем заплывают далеко от берега и там отдыхают, лежа на спине, — в прошлом году она боялась заплывать, а теперь совсем не боится, хотя глубины тут прямо невероятные. Вот поглядел бы Кузька, как она научилась плавать под водой — иногда с папой, а иногда и сама. Кузька доставал со дна ставка блестящую пряжку, она тогда не умела и завидовала, а вчера бросила десять белых пуговиц и подобрала все, кроме одной… И на скорость научилась, не хуже мальчишек. Выпросить бы у папиного «корабела» часы-хронометр!.. Завтра утром, когда пойдем купаться, — даст он или не даст? Наверно, даст. Вот хорошо бы!..
Блестящие часы с отпрыгивающей на место стрелкой возникли и помаячили перед глазами… папин звучный, веселый голос подал команду… Она прижмурилась, готовясь к прыжку, и с ощущением воли, и счастья, и здоровой силы оттолкнулась… и упала прямо в крепкий, блаженный сон.
Сон оборвался разом.
Галинка подскочила на кровати и села, бессознательно натягивая на теплые, сразу озябшие плечи простыню. Еще не рассвело, но комната странно озарялась каким-то прерывистым летучим светом, и звонкий, тоже прерывистый грохот заполнял комнату, небо за окном и весь мир. Человечий неистовый крик не испугал, а даже обрадовал Галинку своей непонятностью — где-то рядом человек, и ему тоже страшно. Ей хотелось закричать, чтобы тот человек услыхал, но голоса не было.
Она не поняла, что это война, но ощутила, что перевернулось и отступило куда-то все, чем она жила. И, будто в подтверждение, в том пространстве неба, какое ей было видно за окном, наискось пронеслась черная тень большого самолета, окруженная вспышками огня. Затем ухнуло так, что качнулась кровать и задребезжали, запрыгали стекла, будто кто-то снаружи тряс раму.
— Мам! — беззвучно крикнула Галинка, до подбородка натягивая простыню.
И мама появилась — с совершенно незнакомым, суровым лицом, с очень родными, сильными, охраняющими руками.
— Ничего, — каким-то незнакомым голосом сказала она. — Ничего, ничего.
И Галинка припала к матери всем телом, продолжая глядеть в грохочущее небо, полное недоброго летучего света.