Иной мир (Советские записки)
Шрифт:
Без такого вступления невозможно понять историю Михаила Алексеевича Костылева, новичка, которого, когда он прибыл из лагпункта в Мостовице, назначили в нашу бригаду.
Вступление это применимо не ко всем советским зэкам, а еще меньше - к нам, полякам. В общем, следствие по делам поляков, арестованных после аннексии восточных окраин Польши в 1939 году, ограничивалось лишь принуждением подписать фиктивные обвинения, и целью его скорее было дать удобный предлог органам, занятым набором дешевой рабской силы и деполонизацией захваченных земель, нежели перевоспитать будущих граждан Советского Союза. В большинстве случаев следствие проводилось поспешно и беспорядочно, и можно считать, что «рекрутский набор» в восточной Польше рассматривался больше как профилактическая мера переходного периода: вопреки собственным хвастливым заявлениям, русские явно считались с возможностью новых торгов на послевоенной международной конференции. В глазах советского правительства восточные окраины Польши в силу договора о разделе Польши, заключенного
В тот момент, когда Костылев пробудился от своего двухлетнего оцепенения, он осознал, что был обманут и как именно он был обманут. Все, что я выше писал, - отнюдь не моя, задним числом выстроенная теория воспитательной системы советских тюрем и лагерей и не психологическая интерпретация истории жизни и смерти М.А. Костылева, а его собственный, много раз повторявшийся и дополнявшийся рассказ. Как гончая, единожды пущенная по верному следу, Костылев проследил абсолютно все, самомалейшие детали своего ареста, следствия и жизни в лагере и научился говорить о них спокойно, убедительно и со знанием дела, иногда напоминая туберкулезника, который с видимым равнодушием описывает симптомы и развитие своей болезни. Не я придумал и попытку спасения попавшей в опасность человечности состраданием, и последовавшее за ней добровольное мученичество. Он изложил мне все это сам, когда я выспрашивал его, ради чего он раз в несколько дней кладет свою правую руку в огонь. То, как он говорил, могло вызвать подозрения, что Костылев был недалек от какой-то особой формы религиозной мании, унаследованной от поколений русских мистиков, или же от мягкой формы шизофрении, которая развивается в нем незаметно для него самого даже после потрясения, пережитого во время тянувшегося почти год следствия и нескольких первых месяцев жизни в лагере. Он рассказывал спокойно, подробно и интеллигентно, с тем типичным для душевнобольных вниманием к мелочам, которое не допускает возражений и, убедив слушателя в верности посылок, убеждает его и в верности выводов. Я не исключаю ни одной из этих возможностей, но это не мешает мне пересказать его историю. Ибо, так или иначе, а дружба с Костылевым позднее оказала влияние на мой советский опыт, смерть же его не осталась без отклика среди остальных заключенных Ерцевского лагеря.
Костылеву было 24 года, когда он по поручению партии перешел из политехнического института в Москве в Высшее мореходное училище во Владивостоке. Сам он был родом из Воронежа, рано потерял отца и смолоду должен был содержать мать, которая после смерти мужа перенесла на сына всю нерастраченную любовь рано овдовевшей женщины. Любовь к матери была для молодого Костылева единственной устойчивой точкой опоры в окружавшей его действительности. Правда, он вступил сначала в комсомол, а потом и в партию, но его личная жизнь постоянно ускользала из рамок политической дрессировки и укрывалась в материнских объятиях. Отец, умирая, завещал ему быть верным матери и «великому делу Октябрьской революции». Костылев с самого детства слишком глубоко врос в атмосферу коммунизма, чтобы предполагать, что в мире существует еще что-то. Потому он и не поколебался - хотя, как сам он говорил, его всегда тянуло к литературе, - когда комсомол призвал его учиться на инженера; не возражал и тогда, когда его, молодого инженера-конструктора, партия направила во Владивосток.
Здесь, прежде чем рассказать, что с ним было дальше, следует призадуматься, на чем основывался коммунизм Костылева. Прежде всего, на воспитании. Мать, женщина простая и скорее религиозная, не слишком-то понимала все то, что часто говорил ей муж, но, благоговея перед его памятью и инстинктивно дорожа безопасностью семьи, она разжигала в сыне революционный пыл. Этого хватило едва лишь на конец детства и начало молодости. Когда Костылев поступал в институт, он был уже настолько развит, что решил сделать шаг вперед и умом воспринять принципы той веры, которую до сих пор исповедовал сердцем. Он изучил классиков марксизма, дотошно проработал Ленина и Сталина, активно участвовал в партийных собраниях и выработал в себе убежденность в том, что он, инженер-коммунист, будет в России, «догоняющей и перегоняющей Запад», чем-то вроде миссионера новой технической цивилизации. В годы одинокой жизни с матерью, когда, возвращаясь из школы, он что ни день видел ее строгий профиль за окном одноэтажного домика в Воронеже и в полумраке, ощущая легкий укол боли, склонялся к ее затверделым, натруженным рукам, Костылев воспитал в себе жажду страдания ради чужого счастья. Из политграмоты он узнал, что подлинное страдание существует только на Западе, и загорелся мыслью о всемирной революции. Важным моментом в формировании его личности стало то, что в разгар бешеных нападок советской печати и пропаганды на капиталистический мир Костылев принес
Нелегко понять, каким чудом этот юноша, который до выезда на учебу носа не высунул за околицу родимого Воронежа и за стены бедного рабочего жилища, сумел сотворить для себя такой возвышенный образ Запада. Вероятно, по природе склонный скорее к энтузиазму, чем к ненависти, он извлекал своим воображением из партийной политграмоты прежде всего фигуры канонизированных «борцов за прогресс» - тем более светлые, чем чернее изображался на вульгарном жаргоне социальный, политический, религиозный и бытовой фон, на котором они действовали. Советские воспитатели еще не вполне отдали себе отчет в том, как функционирует юношеское воображение; четко очерченные образы святых почти всегда запечатлеваются в нем сильнее, чем подстерегающие их адские силы. Было смешно и трагично видеть, как в марте 1941 года Костылев дрожал от восторга и волнения при одном имени Тореза. Он считал Тореза единственным законным наследником Великой Французской революции, хотя одновременно недоумевал, почему же он так рабски послушен тому, кто «предал Октябрьскую революцию».
Молодой Миша не терял времени. Продолжая занятия в институте, исполняя партийные обязанности, он за четыре года окончил вечерние курсы французского языка, научившись свободно читать. Во Владивостоке он жадно принялся за чтение и случайно наткнулся на записки Гончарова о кругосветном путешествии «Фрегат «Паллада». Это путешествие устремило его юношеские мечтания в более реальную колею: Костылев взялся за учебу с удвоенной энергией, охваченный лихорадочной жаждой путешествий. Нет сомнения, что жизнь его складывалась, по меньшей мере, странно: он переживал детство, будучи взрослым, словно беря реванш за преждевременное повзросление в детстве.
На втором году учебы Костылев обнаружил во Владивостоке маленькую частную библиотеку с выдачей книг на дом, а в ней несколько растрепанных французских книг: Бальзака, Стендаля, «Сентиментальное воспитание» Флобера, «Исповедь сына века» Мюссе и «Адольфа» Констана. Он не ожидал ничего особенного - просто хотел «поупражняться в языке». Мир, который они перед ним открыли, превзошел всякие ожидания - он был сказочным. С тех пор Костылев жил в состоянии постоянного возбуждения. Он читал по ночам, запустил учебу, не явился на несколько партсобраний, замкнулся, перестал общаться с ближайшими друзьями. Много раз он пытался мне объяснить, какие чувства вызвало в нем это открытие французской литературы.
– Я был болен тоской по чему-то неопределенному, - рассказывал Костылев, поглаживая здоровой рукой угловатый стриженый череп, - я вдохнул иного воздуха, словно человек, который всю жизнь, сам того не ведая, задыхался. Пойми, не в фактах дело; в конце концов, повсюду в мире люди влюбляются, умирают, веселятся, интригуют и страдают. Дело в атмосфере. Все, что я читал, происходило как будто в субтропическом климате, в то время как я с детства жил в ледяной пустоте… В Москве я тоже видел другую жизнь, но в ней было что-то от сектантского разгула, она не выплескивалась на улицу через края закрытых особняков…
– Миша, - возражал я из упрямства, - да ведь это только литература. Ты даже не знаешь, сколько на Западе нужды и страданий…
– Знаю, знаю, - мотал он головой, - то же самое мне потом сказал следователь. Если я когда-то хоть ненадолго ощутил, что такое свобода, так именно тогда, когда читал французские книги, взятые у старика Бергера. Я был словно корабль, зажатый во льдах, и не удивляйся, что я пытался вырваться оттуда и выплыть в теплые воды.
Костылев часто использовал не слишком удачные литературные сравнения, но это было исключительно точным. Большой, широкоплечий, с головой, наклоненной, как железный таран, и с кулаком величиною в кузнечный молот, он действительно напоминал ледокол.
История Костылева, все еще остававшаяся для меня не до конца понятной, когда я слушал ее и наблюдал, теперь ясна, как расшифрованный палимпсест. Ибо самым главным при поисках первоначального текста было не поддаться его собственному истолкованию и увидеть трагедию Костылева так, как она запечатлелась у него в памяти в первичном, бессознательном виде. Но увы! Костылев и сам был исследователем и, прежде чем допустить других к чтению своей жизни, подверг ее детальнейшему и весьма одностороннему анализу. Он, например, был уверен, что «воскрес» благодаря десятку растрепанных французским романов, - я же считал, что он их попросту прочел слишком поздно и, к несчастью, по-французски. Насколько мне известно, все «открытые» Костылевым книги были переведены на русский, и, отбросив несносные марксистские комментарии, их можно было свободно читать в дешевых изданиях Госиздата. По несчастью, Костылев прочитал их по-французски и, к тому же, в возрасте, когда запоздалый, нерастраченный бунт обычно приобретает болезненный, маниакальный оттенок; он возомнил, что его обманывали, скрывали от него «всю правду». Он относился к Западу, как неофит, новообращенный, который приписывает свое заблуждение в прежней вере заговору лжи и хитрости завистливых жрецов. Он отошел от партии и даже, не поколебавшись, возложил часть вины за служение ложным кумирам на плечи матери. Однажды он настолько забылся в споре с товарищами, что воскликнул: «Освободить Запад! От чего? От такой жизни, какой мы и в глаза не видали!» Наступила мертвая тишина, но за этим мелким инцидентом ничего не последовало.