Инсургент
Шрифт:
Верморель: аббат, с наклеенными усами; бывший певчий церковного хора, он разорвал в минуту гнева свое пурпурное одеяние, но остатки его проглядывают в его знамени.
Жесты его хранят следы отслуженных месс, а моложавый вид еще больше увеличивает сходство с мальчиком из хора.
Действительно, в провинции нередко можно видеть во время религиозных процессий таких великовозрастных парней с миловидным, круглым и нежным лицом под алой скуфьей; они разбрасывают лепестки роз или кадят перед балдахином, из-под которого прелат раздает благословения.
Череп Вермореля так и просит маленькой пурпурной шапочки, хотя он и прикрыл его фригийским колпаком.
Он даже чуть ли не сюсюкает, как все эти прислужники кюре, и постоянно улыбается профессиональной улыбкой священника, — бледная
Но он вытравил из своего религиозного воспитания все, что отдавало низостью и лицемерием. Вместе с черными чулками он отбросил и скрытые пороки иезуитов, сохранив при этом их суровую добродетель, упорную энергию, неуклонное стремление к цели, а также бессознательную мечту о мученическом венце.
Он вошел в революцию через двери алтаря, как миссионер в Китае, идущий навстречу пыткам, и внес в нее неукротимый пыл, потребность отлучать неверующих, бичевать нерешительных, готовый сам принять стрелы в грудь и быть распятым грязными гвоздями клеветы!
Читая каждый день свой красный требник, комментируя страницу за страницей свои новые «Жития святых», подготовляя приобщение Друга народа [188] и Неподкупного [189] к лику святых, он печатал их революционные проповеди и втайне завидовал их смерти.
188
Друг народа — так называли видного деятеля французской революции XVIII в. Марата, редактировавшего газету «Друг народа».
189
Неподкупный — так прозвали Робеспьера.
Ах, как хотелось бы ему погибнуть под ножом Шарлотты [190] или от пистолетной пули термидора! [191]
Иногда мы с ним воюем по этому поводу.
Я ненавижу Робеспьера, деиста, и считаю, что не следует подражать Марату, каторжнику собственной подозрительности, истеричному защитнику Террора, неврастенику кровавой эпохи.
Я присоединяюсь к проклятиям Вермореля, когда они направлены против сообщников Кавеньяка, причастных к июньской бойне, когда он швыряет их в толстое брюхо Ледрю, в мерзкую рожу Фавра, в шишку Гарнье-Пажеса, в апостольскую бороду Пельтана, но... более кощунственный, чем он, я плюю на жилет Максимилиана и разрываю, точно ухо бракованной лошади, петлицу васильково-голубого фрака [192] , где в день праздника Верховного существа красуется трехцветный букет.
190
...под ножом Шарлотты — Шарлотты де-Корде д'Армон, убившей Марата 13 июля 1793 г.
191
Пуля термидора. — В день контрреволюционного переворота 9 термидора (27 июля 1794 г.) был тяжело ранен из пистолета Максимильен Робеспьер.
192
Васильково-голубой фрак — носил Робеспьер.
И подумать только, что, не говоря этого, а может быть, и не подозревая, Верморель защищает убийцу Эбера и Дантона... Потому что все эти расстриги только меняют культ и в рамку самой ереси вставляют религиозные воспоминания.
Их вера и их ненависть только меняются местами: они пойдут, если это будет нужно, как иезуиты — их учителя — по пути злодейств, чтобы достигнуть желанной цели.
Верморелю следовало родиться в девяносто третьем году. Он мог стать Сикстом Пятым [193]
193
Сикст Пятый — римский папа (с 1585 по 1590 г.); вмешивался в религиозные войны во Франции, поддерживал наиболее реакционную часть католиков. Возбудил против себя ненависть римского населения денежными поборами. Учредил из кардиналов комиссию под названием «Конгрегация индекса», которая должна была наблюдать за пополнением списка запрещенных книг («индекса»).
Иногда его охватывает злоба.
Тем, чьи помыслы были устремлены к небу, земля часто кажется слишком мизерной. Не имея возможности выйти самим или быть выдвинутыми другими на ступеньки какого-нибудь Ватикана предместий, на яркое солнце, — эти дезертиры кафедры кусают себе руки во мраке. Возносясь в мечтах к вечности, они изнывают от мук в этой тесной и жалкой жизни.
Сплин, разрушительный, как раковая опухоль, пожирает то место, где, как им некогда казалось, должна была находиться душа, и тошнота отвращения проникает в их ноздри, трепетавшие от благоухания ладана. За отсутствием этого аромата им необходим запах пороха, воздух же насыщен лишь оцепенением и трусостью. Они еще борются некоторое время, пока в один прекрасный вечер не проглотят яда и не умрут, как животные, не имеющие души!
Он тоже проделал это когда-то.
Он боролся с собой шесть месяцев. Старался изжить свое беспокойство, рассеять свою тоску, бросаясь от одного занятия к другому. Перебывал последовательно издателем, продавцом книг, романистом, газетным хроникером Латинского квартала, выпустил книгу о Бюлье, основал еженедельную газету, затем написал роман «Desperanza». В своей жажде деятельности он вгрызался во все и сломал себе на этом зубы. Тогда он купил яд, решил умереть, но... жадно уцепился за жизнь, после того как рвотное избавило его от мышьяка и от некоторой доли разочарованности.
Говорят, что в этой попытке самоубийства была замешана любовь.
Любовь — нет. Женщина — возможно.
Этот человек ненасытных желаний, этот неутомимый труженик воевал день и ночь с существом, делившим с ним очаг и постель.
Его голова, созданная для почетных ран — на баррикадах или на эшафоте, — выглядит иногда очень смешно, вся исцарапанная мегерой, которая держит его в своих когтях и даже на улице преследует своей бранью.
Дома у него, наверное, происходят ужасные сцены: сожительница этого светского аббата истязает его булавочными уколами.
Возможно, что, тоскуя о желанной власянице, томясь жаждой испить уксуса, он ничего не имеет против этих уколов, преподносимых на конце половой щетки, за отсутствием копья Голгофы.
Никогда не прислушивался он к журчанию ручейка, никогда не любовался порхающей птичкой; нося свое небо в себе самом, он никогда не вглядывался в горизонт, никогда не провожал глазами бегущее облачко, горящую звезду, заходящее солнце.
Он не любит земли и выходит из себя, видя, как я прирастаю к ней каждый раз, когда мне случается попасть на лужайку, напоминающую уголок Фарейроля. Для него земля — шахматная доска, где можно передвигать пешки, выбивать из седла офицеров, делать мат королям. Цветы он видит только перед ружейным дулом в тире и к шелесту листьев прислушается только тогда, когда они вырастут на древках знамен.
Он презирает меня. Считает меня поэтом и называет лежебокой, потому что свои статьи, даже самые боевые, я писал там, в деревне, на лодке, под ивами маленькой бухты, и потому еще, что по вечерам, облокотясь на окно, я подолгу глядел в поле, где в сумерках вырисовывались очертания плуга, сверкавшего при лунном свете своим лемехом, как отточенный топор.
Насколько проще те, что вышли из народа!
Ранвье. — Длинное худое тело; на нем, точно на пике, насажена иссиня-бледная голова, которую можно было принять за отрубленную, когда он опускал веки.