Ирония идеала. Парадоксы русской литературы
Шрифт:
В этом плане художник и теоретик концептуализма Илья Кабаков рассматривает трех вышеупомянутых писателей – Гоголя, Достоевского и Чехова:
…В нашей великой литературе, в уме, нервах, памяти каждого из нас невроз бесконечного говорения, реализации себя в словах по преимуществу, беспрерывное, без конца и края бушующее море слов, одолевающее все собою. <…> Достоевский… Общеизвестно, что основную массу текстов его романов составляют бесконечные, безудержные обсуждения. <…> О них можно сказать, что это не обсуждения чего-то лежащего «в самом начале», а прежде всего обсужения самого обсуждения. В романах представлены то короткие, то длинные, то чудовищного размера гирлянды, цепи этих обсуждений. Каждый читатель… оказывается вовлеченным в самый процесс многоступенчатых, многоярусных ссылок, отступлений, отношений, дополнительных побочных изъяснений, ответов на прошлые ссылки… <…> Это можно сравнить
<- 168
Кабаков И. Жизнь мух (тексты на рус., нем. и англ.). Kolnischer Kunstverein. Edition Cantz, 1992. P. 112, 128, 130.
Кабаков по сути указывает на то, что Мандельштам торжественно провозгласил бытийственностью русского слова. «Жизнь языка в русской исторической действительности перевешивает все другие факты полнотою явлений, полнотою бытия…» Но это и означает, что «надо говорить, говорить не переставая», держать бытие на кончике языка; замолчать – значит исчезнуть, умереть, не быть. «Я говорю, следовательно, существую»; я слышу себя, значит, я есмь. Говорение – единственный способ «заговорить», заклясть пустоту окружающего мира, безмолвие которого в ответ на эту нескончаемую речь становится все более грозным.
Паскаль писал об ужасе человека, говорящего существа, перед лицом безмолвной вселенной. «Меня ужасает вечное безмолвие этих пространств» 169 . Ни в одной другой стране нет такого пространства, как в России, и нигде оно не безмолвствует так громко, наводя ужас на говорящих и побуждая их говорить все быстрее и громче, заглушая свой страх слышимостью собственного словесного бытия. Но чем больше они говорят, тем более тяжелое молчание их окружает.
<- 169
Паскаль. Мысли. С. 206.
РУССКИЙ КОДЕКС МОЛЧАНИЯ. ПОЛИТИКА И МИСТИКА
Вековое молчание народа, как будто и не прерывавшееся со времен Древней Руси, создает такое смысловое напряжение, которое у интеллигенции прорывается потоком слов и оборачивается «литературоцентризмом» российской цивилизации. Таково социальное расслоение этих двух полюсов в русской культуре: многословие интеллигенции и молчании народа. Избыток слов у одной стороны оборачивается их отсутствием у другой.
В столицах шум, гремят витии,Кипит словесная война,А там, во глубине России, —Там вековая тишина.Контраст, обозначенный у Некрасова, наводит на мысль о взаимообусловленности русского витийства и русской тишины. Не оттого ли шумят в столицах, чтобы заглушить напряженное молчание страны, превратить молчащих если не в говорящих, то хотя бы в слушающих?
Казалось бы, именно «вековая тишина» России позволяет гулко разноситься в ней каждому слову, даже сказанному шопотом – жаждущий слух так и впивается в него, тогда как на Западе, с его многовековой традицией гласности, почти невозможно быть услышанным. Философ В.В. Бибихин замечает:
Взявшие слово беспрестанно говорят и говорят народу в уши, колдуя словом… А ведь они имеют возможность говорить только потому, что их молча и терпеливо слушают. Такое умеет не каждый народ. Мыслитель и поэт чувствуют: слово на
Действительно, в молчащей стране слово разносится далеко и громко. Но еще громче, еще слышнее само молчание. Говорящий не получает отклика на свои слова – как будто они падают в глубокий колодец, который не возвращает даже звука падения. «Народ безмолвствует» (А. Пушкин). «Русь, куда же несешься ты? дай ответ. Не дает ответа» (Н. Гоголь). Эта тема в русской словесности едва ли не столь же традиционна, как и тема пророка, жгущего глаголом сердца людей. Собственно, пророк-то и находит себя внезапно в обществе немых, а возможно и глухих. Вот знаменитая некрасовская «Элегия» (1874) – та, что провозглашает: «Я лиру посвятил народу своему». Как же отвечает народ?
<- 170
Бибихин В.В. Язык философии. М.: Прогресс, 1993. С. 379.
Почти сто лет спустя Евгений Евтушенко пишет стихотворение «Долгие крики» (1963) – о том, как с одного берега реки поэт кричит туда, где «народ», пытаясь дозваться перевозчика. Но на том берегу – мертвая тишина:
Дремлет избушка на том берегу.Лошадь белеет на темном лугу.Криком кричу и стреляю, стреляю,а разбудить никого не могу. <…>И для крестьян, что, устало дыша,спят, словно пашут, спят не спеша,так же неслышен мой голос, как будтошелесты сосен и шум камыша.«Не внемлет он и не дает ответа». «Неслышен мой голос». Вызывает сомнение мысль В. Бибихина о том, что в России «молча и терпеливо слушают» всякого взявшего слово. Что молчат – это ясно, а вот слушают ли? а если слушают, то слышат ли? а если слышат, понимают ли? Именно русская словесность, с ее «долгими криками», обрщенными к народу, делает слышимой ответную тишину, и поскольку эта тишина звучит именно в ответ на слово, она тем самым воспринимается как молчание.
Советская эпоха, с ее нескончаемым извержением «правильных» слов в народ, тоже пыталась опереться на литературную классику, но только усугубила эффект гулкого молчания в ответ. В «Чевенгуре» Платонова коммунист Симон Сербинов, направленный переустроить жизнь деревенских масс, «читал вслух Глеба Успенского в избах-читальнях. Мужики жили и молчали, а Сербинов ехал дальше в глубь Советов…» 171 . Вероятно, для того, чтобы раскулачивать, ссылать, истреблять врагов народа. Так уж прописано в русском кодексе молчания. Если под разговор о погоде или изящной словесности легче убивать, то жизнь, чувствуя эту инозначность слова, прячется в молчание.
<- 171
Платонов А. Собр. соч. в 5 т. Т. 2. М.: Информпечать, 1998. С. 282.
Еще один пример. Если у Некрасова и Евтушенко народ не слышит поэта, то в стихотворении Дмитрия Александровича Пригова к народу обращается простая женщина из народа.
По волнам, волнам эфираПотерявши внешний видСкотоводница ГлафираСо страною говорит……А страна вдали все слышитНе видна, как за рекойНо молчит и шумно дышитКак огромный зверь какой«Слово на этом просторе звучит» (В. Бибихин). Да, но оно нервно звучит: ежится и ерничает, кривляется и поддевает, потому что оказывается безотзывным. Диалога не получается, слово превращается во внутренний монолог говорящего. Говорить = слышать себя. Я слышу себя, значит, я существую. Слово страдает агорафобией, страхом «вечного безмолвия этих пространств» (Паскаль). В молчании и тишине есть нечто царственное, а слово ощущает себя на этих просторах самозванцем.